Ну а потом я переехала в Аргентину. Мои отношения с Хосе — отдельная история. Я его не обманывала. Прямо сказала ему: «Хосе, если тебе не хватает огня в твоей жене, зачем тебе ходячий труп?» Но мужчины думают, что я так кокетничаю. Они не верят, что молодая, неуродливая женщина, к тому же умеющая танцевать, может быть трупом. Ну и, наверное, дело еще в том, что я не могла заставить себя работать на какой-нибудь фабрике с испанцами. Он купил мне дом, и этот дом стал моей второй могилой, роскошной могилой с комнатными растениями, всякими безделушками, роялем. Он просил меня танцевать, и я танцевала. А разве это хуже вязания свитеров или пришивания пуговиц? Днем я сидела в полном одиночестве и ждала его. Вечером он приходил, злой и пьяный. Иногда что-нибудь мне рассказывал, чаще молчал. Я знала, что рано или поздно он вообще перестанет со мной разговаривать. Когда так и случилось, я не удивилась и не пыталась его разговорить. Я чувствовала, что это судьба. Он молчал целый год. В конце концов я сказала ему: «Хосе, ты можешь идти». Он поцеловал меня в лоб и исчез. Больше мы никогда не виделись.
Мое турне срывалось. Выступление в Розарио пришлось отменить из-за инфаркта президента тамошней еврейской общины. Руководители культурного центра в Буэнос-Айресе рассорились из-за каких-то политических вопросов и задержали субсидии, которые должны были выделить на проведение моих лекций в колониях. В Мардель-Плата внезапно возникли неразрешимые сложности с арендой зала. А в довершение ко всему что-то жуткое творилось с погодой. В Буэнос-Айресе то и дело грохотал гром и сверкали молнии, из провинций доходили сообщения о наводнениях и ураганах. Почта, похоже, совсем перестала работать. Из Нью-Йорка мне должны были прислать сигнальный экземпляр моей последней книги, но его все не доставляли, и я уже стал опасаться, что книга выйдет без моей контрольной сверки. Однажды я застрял в лифте между четвертым и пятым этажами и просидел там почти два часа, прежде чем меня наконец вызволили. В Америке все говорили, что никакой сенной лихорадки в Буэнос-Айресе у меня не будет, поскольку там весна. Однако мои глаза начали слезиться, постоянно текло из носа, и время от времени случались горловые спазмы — а никаких антигистаминов я с собой не привез. Шацкель Полива пропал, и у меня возникли весьма сильные подозрения, что он подумывает об отмене всего турне. Я и сам уже готов был вернуться в Нью-Йорк, но не знал, когда отходит мой пароход, а выяснить это не мог, во-первых, потому, что не работал телефон, а во-вторых, потому, что я ни слова не понимал по-испански.
Ханка приходила ко мне каждый вечер, всегда в одно и то же время с точностью до минуты, если не до секунды. Она возникала совершенно бесшумно. Я поднимал глаза и различал ее призрачный силуэт в сумерках. Обычно я заказывал ужин, и Ханка ровным, монотонным голосом, напоминавшим мне голос тети Ентл, заводила монолог. Однажды она рассказала о своих детских годах в Варшаве. Она жила на Козьей улице в нееврейском квартале. Ее отец, фабрикант, был постоянно в долгах — на грани банкротства. Мать Ханки заказывала ей платья из Парижа. Лето семья проводила в Сопоте, зиму — в Закопане. Брат Ханки, Здислав, учился в частной гимназии. Ее старшая сестра Ядзя обожала танцевать, но мать решила, что второй Павловой или Айседорой Дункан должна стать именно Ханка. Учительница танцев была садисткой. Сама увечная уродина, она пыталась добиться от своих учениц недостижимого совершенства. Она округляла глаза, как орлица, и шипела, как змея. Издевалась над Ханкой из-за ее еврейства.