Я пригласил вас, чтобы вы научились слушать голос хлеба, деревьев, рек.
Сасаки научилась. Слишком поздно, но научилась. Она со всей ясностью почувствовала себя частицей Природы.
Я утекаю, как река.
Я засыхаю, как цветок.
И смерть реки,
И смерть цветка
Всего лишь вечности глоток.
Я вымерзаю, как земля.
Я выгораю, как пожар.
Я ощущаю вкус угля
И жжение пчелиных жал.
И не пойму, где хлябь, где твердь.
И в шапке-невидимке смерть.
Мой Театр в смятении! Артисты не знают ролей. Нет нужных ролей, они еще не созданы. Маски с надеждой смотрят на меня: ведь я и автор и режиссер. Но чем я могу помочь им, если Театр не допускает фальши. И если река может заговорить на сцене моего Театра, то важно не то, что река обрела голос, а то, что она говорит правду. И перед этой правдой трудно устоять.
И только одна героиня мистерии борется, ищет выхода, хотя времени у нее осталось так мало. Это - Сасаки.
Я встану с постели.
Я сяду к окну.
Я кисточку в черную тушь обмакну.
Я выведу свой иероглиф.
На что он похож?
Он похож на войну.
И я той же кисточкой перечеркну
Войны ненавистный автограф.
Хочу уничтожить тот огненный знак,
А он вырастает, как рисовый злак
На рисовой тонкой бумаге.
Его не сожжешь - он в огне не горит.
Его не разрушишь - он тверд как гранит.
Он ночью мерцает во мраке.
Он губит меня, как взрывная волна.
Он ранит меня - я смертельно больна.
Как много страданья приносит Сасаки иероглиф войны. Словно он не просто знак, нанесенный тонкой кисточкой, а оживший призрак войны, который преследует девочку днем и ночью... Днем и ночью. Но рука не выпускает кисточку.
Я ближе бумагу придвину к окну
И снова я кисточку в тушь обмакну.
И дрогнет рука от волненья.
Другой иероглиф на солнце блестит.
И кажется, это Журавлик летит,
На крыльях, несет он спасенье.
Лети, мой Журавлик, быстрее лети:
Лишь тысяча птиц меня может спасти.
Рука белых птичек считает.
Со всех уголков благодатной земли
Слетелись ко мне на постель журавли.
И лишь одного не хватает.
Сасаки опустилась на циновку и закрыла глаза. Но не уснула: губы ее шевелятся, реснички вздрагивают. Она снова и снова пересчитывает окруживших ее бумажных журавликов. Их такая большая стая. Они спасут ее! Но вот одного не хватает...
Не хватает одного журавлика! А где наш журавлик "глаголы здесь чудили, задачки с рельс сходили"?
- Почему "театральное ружье" не выстрелило? - сетует Пьеро. - Почему в нужный момент он не появился в доме Сасаки?
- В Театре не все кончается благополучно. В Театре ружье может и не выстрелить в самый нужный момент, - оправдываюсь я.
- Вырвем листок из тетрадки и сделаем нового Журавлика, - тут же предложил Арлекин.
- Нет тетрадки, - мрачно отозвался Пьеро, - но он еще подоспеет... наш Журавлик.
И мои помощники от отчаяния снова почувствовали себя на сцене.
- Бессилен наш союз.
Жизнь стала трудной школой.
- Я плачу.
- Я смеюсь.
- Я грустный.
- Я веселый... Я такой веселый, что у меня по лицу текут слезы, а вместе со слезами течет грим. Может быть, я больше не Арлекин? Может быть, я превратился в Пьеро? Все перепуталось в нашем Театре.
- Мы не можем больше быть статистами! - воскликнул Пьеро.
- Мы хотим действовать. Мы должны спасти Сасаки! - поддержал его товарищ.
Мои спутники были удивительно едины:
- Нам нужны другие роли... в этой мистерии!
- Но мистерия уже написана, - робко возразил я, - других ролей нет.
- Тогда автора - на мыло!
- Но автор - жизнь!
Этот довод не подействовал на моих друзей.
- В жизни надо бороться. Только негодяи сидят сложа руки, когда человек в беде. Мы не согласны!
- Мы уходим... Увольняемся по собственному желанию, - буркнул Пьеро.
- Не имеете права нас задерживать! - отстаивал свои права Арлекин.
Такого оборота дел я не ожидал. Я зажался и молчал. Я думал: хорошо, что они не стали рабами масок! Полный разлад с масками. Театр вышел из берегов. Сквозь маски проступали лица - взволнованные, полные решимости. Артисты становились людьми, и настоящими. Надо было помочь им удержаться, не смалодушничать.
- Вы же не дезертиры, - стараясь сохранить спокойствие, сказал я. Мы вместе изопьем эту чашу. Вместе дойдем до цели.
- До какой цели? - в голосе Пьеро чувствовалась жесткость. - Когда все погибнут и останутся одни тени?
- Тогда уходите, - все так же сдержанно сказал я. - Ваши тени останутся как укор вам. Я принимал вас за людей, а вы оказались тенями.
Никто не тронулся с места. Я чувствовал, как они борются сами с собой.
Шурша кимоно, в комнату бесшумно вошла Мама. Она села на краешек циновки и нежно провела рукой по головке дочери, как бы снимая боль. Потом заговорила:
Наступает тяжелая ночка.
Как тебе, моя радость, поможешь?
Я боюсь укачать тебя, дочка.
Вдруг уснешь, а проснуться не сможешь.
Сасаки молчала, только дыхание ее стало учащенным. Потом она открыла глаза, из последних сил приподнялась на локте.
Мама, прощай! Ухожу, улетаю,
Каплей росы я сейчас испарюсь.
Хрупкой снежинкой в ладони растаю.
Я умираю, но я повторюсь.
Мама, прощай! Нет, не надо прощаться.
Вместе мы нашу беду переждем.
Буду к тебе я весной возвращаться.
Буду в окошко стучаться дождем.
Травкой в знакомом взойду палисаде.
Стану в апреле частицей тепла.
Выйду на улицу в белом наряде.
"Сакура, - скажет сосед, - зацвела".
Нет, Сасаки не умирала, она возвращалась к Природе. Ее ждали реки и рощи, птицы и облака, метелочки риса и жар горы Фудзи. И, видимо, единственным человеком, кто понимал это, была Мама. Ведь она была той частью природы, которая дала жизнь Сасаки. Теперь эта жизнь уходила. Нет! Не исчезала, а принимала новую форму.
В обычном спектакле - горе и рыдания Матери вытеснят весь смысл того преображения, которое происходит с человеком, переходящим границу жизни и смерти. Но мы играем мистерию и как бы поднимаемся над жизнью, над болью, над страданиями. И слово Матери звучит как молитва. И надежда на что-то сверхъестественное побеждает безнадежность человеческого горя.
Сакура, сакура,
Как невеста в белом.
Кто-то веточки обвел
Аккуратно мелом.
За порог ступлю с утра.
Новый день настанет
Мне навстречу сакура
Веточку протянет.
Каждым белым лепестком,
Каждой клейкой почкой
Почему-то сакура
Кажется мне дочкой.
"Здравствуй, дочка-сакура!
Ты опять вся в белом?"
"Это стая журавлей
Мне на ветки села".
Песнь пятая
Может быть, вместо сухого листка на воображаемом занавесе моего Театра следует изобразить ветвь цветущей сакуры? Но это прекрасное цветение не вечно - настает время, когда вместо легких лепестков в руке остается алая капля крови. Тяжелая капля.
Однако сухой лист на снегу снова напомнил о себе. От порыва ветра он шелохнулся, зашуршал - и я очутился в школьном саду в пору листопада. На дорожках лежало множество прекрасных кленовых листьев. Их сметали и безжалостно жгли на медленных кострах, от которых, как от курильниц, шел горьковатый, щемящий сердце дымок. Мне захотелось спасти эту красоту от огня, и я стал собирать листья, которые особенно приглянулись. Их оказалась целая охапка. Я не знал, что с ними делать, но тут мне в голову пришла несусветная мысль: оклеить стены класса кленовыми листьями.