Выбрать главу

Дорифору на всякий случай руки связали за спиной и надвинули на глаза колпак: пусть не знает, по какой дороге идти, если выйти из темницы на волю. То и дело спотыкаясь о камни, Грек едва не падал, но охрана ловила его под локти.

Наконец, зашли в какое-то помещение, покружили по извилистым галереям, вдоль которых стояли часовые, спрашивавшие что-то по-готски, а сопровождавшие Софиана воины чётко отзывались в ответ. В ноздри ударили благовония от дымящихся курительниц. С богомаза сняли колпак. Он прищурился от ярких огней, отражавшихся в золотом убранстве княжеских чертогов, и увидел в глубине залы Алексея, восседавшего на кованом троне под бархатным балдахином. В дорогой высокой диадеме, больше напоминавшей корону, и шитых серебром и алмазами одеждах, он имел плоское и невыразительное лицо с бледно-голубыми глазами. Был безус, но при этом бородат. И слегка шепелявил при разговоре, как Филька. Князь спросил на ломаном русском:

   — Ти и ест мастер ис Московия, друг купес Некомат?

   — Точно так. А до этого проживал и работал в двух Новгородах — и Великом, и Нижнем, а ещё раньше — в Каффе, где едва не отравил консула ди Варацце, на которого ты имеешь зуб, как я слышал...

   — Ошень интерес! — оживился правитель. — Расскасать мне о ди Варассе сильней!

Феофан рассказал. Гот заметилДи Варассе умирал прошлый лето. И теперь в Каффа — новый консул, имя ест Паскуале Вольтри — не слыхать такой?

   — Нет, увы, не слыхивал.

   — Глюпый, садный. Город расворовать, а его людей пустить по мир.

   — Я хотел заехать в эту факторию, чтобы поклониться могилам близких и родных...

   — Но теперь ты сидеть мой плен, — не без удовольствия отметил правитель Феодоро. — Что мы поселать, то с тобой и делать.

У иконника потухли глаза:

   — Понимаю, княже...

После паузы Алексей продолжил:

   — Но своя ушасть мошно облегшать, если соглашаться написать мой портрет.

Софиан воспрял:

   — Господи, конечно! Хоть сейчас готов.

   — Нет, сейсас ест не хорошо. Не иметь время на тебя.

   — Ваша светлость пусть не беспокоится — вам позировать не придётся. Я пишу по памяти.

   — Ошень интерес!

   — Только распорядитесь, чтобы слуги обеспечили меня всем необходимым — красками и кистями, снадобьями для грунтовки доски и тому подобным, — список я составлю.

   — Ошень хорошо.

   — И хочу писать не в узилище-пещере, а на свежем воздухе.

   — Только под охран.

   — Уж само собою.

Несмотря на неволю, это были счастливые дни. Рядом с их тюрьмой сделали навес от дождя и позволили слугам находиться вместе с хозяином, а не задыхаться в грязной темнице. Дорифор писал быстро, весело, то и дело переговариваясь с друзьями, и его четырёхпалая рука наносила мазки на доску безостановочно. А в начале дня и под вечер приходила к навесу Пелагея, приносила пищу и немножко болтала с новыми приятелями. На свету она оказалась ещё прекрасней — выше и стройнее Летиции, и глаза синее, и рисунок губ несколько иной, более суровый, а зато в локонах — больше рыжины, взятой от Романа. В целом внучка выглядела строже бабушки, аскетичнее, жёстче... Но художник был от девушки без ума. Нет, не в том смысле, что увлёкся ею как женщиной, Боже упаси, а любил по-отечески, словно бы действительно оказался её дедом. Рассказал о любви к Летициии, о Григории и о Пьеро Барди. Та внимала с живейшим интересом. И сама поведала, как они с родителями жили — мама занималась хозяйством, а отец расписывал церкви и дома знатных горожан. «Часто вспоминали тебя, дядя Феофан, — говорила она по-гречески, — только ты всегда казался мне древним стариком — сгорбленным, седобородым...», — и она хохотала живо. «Разве я не сед? — чуть кокетничал он. — И фигура уже не та!» — «Ах, оставь, — отвечала девушка. — Выглядишь отменно. А седые волосы только красят мужчину». — «Ты мне льстишь». — «Нет, всегда говорю, что думаю».

Незаметно прошла неделя. Грек нанёс на доску последний штрих и вздохнул устало:

   — Ну-с, довольно. Лучшее — враг хорошего. Улучшать — только портить, — и позволил посмотреть на картину товарищам по несчастью.

Те уставились, ничего не произнося. Готский князь восседал на белом коне в развевающемся алом плаще, с саблей наголо и блестящих на солнце доспехах. Плоское лицо его было грозно и величественно. Бледно-голубые глаза излучали силу. Плотно сжатые губы говорили о гневливом характере. Это был не совсем Алексей, а улучшенный образ Алексея; тот, каким он, возможно, сам хотел бы себе казаться.