— Ну и погодка, чисто брюмеровская, — буркнул он и взглянул в окно на совсем ещё голые ветви.
Он вспомнил утро VIII года, Версаль, он шёл тогда под проливным дождём закрывать клуб якобинцев, в то время как его соратник поставил все на карту в Сен-Клу. С давних пор он был другом Жозефины, своим человеком на улице Шантрен. С тех пор прошло шестнадцать лет. даже меньше… прошла целая вечность, целая шквальная жизнь, и вот теперь его дожидается король Франции.
Да, король приказал ему явиться во дворец пешком и в штатском платье, дабы не привлекать ничьего внимания. Похоже, что Людовик оказывает ему такое доверие именно потому, что мало его знает. Герцог Тарентский прибыл в Париж всего шесть дней назад, даже пять с половиной. Первые их прошлогодние встречи оставили у него скорее дурной осадок. Людовик XVIII недолюбливал маршала за то, что тот слишком всерьёз принимал его либерализм: к тому же резкий характер Жак-Этьена и сейчас сослужил ему плохую службу в отношениях с новым государем, равно как и прежде в отношениях с императором; до его отъезда в свой округ ничто не предвещало внезапного монаршего благоволения-скорее уж наоборот. С лета 1814 года он жил в Бурже, центре военного округа, где была расквартирована его дивизия, или в своём поместье Курсель, в двух шагах от Буржа: в начале марта его отозвали в Ним, но. так и не дав добраться до новой резиденции, завернули с полдороги по приказу герцога Орлеанского, призывавшего маршала в Лион, откуда ему самому пришлось спасаться бегством перед приходом Наполеона по причине солдатских бунтов. Парижский особняк Макдональда стоял пустой: маленькая Сидони осталась в Курселе с тёткой Софи, и с тех пор, как вслед за старшей дочерью вышла замуж средняя дочка маршала, Адель-она повенчалась в 1813 году с Альфонсом Перрего, — особняк на Университетской улице почти все время пустовал, оставленный на попечение многодетной семьи привратника. В полутёмной бильярдной Жак-Этьен обнаружил в футляре, подбитом голубым бархатом, свою скрипку как некое полузабытое воспоминание. Уже очень давно он не прикасался к ней. Он отнюдь не считал себя виртуозом, но унаследовал страсть к музыке от отца-якобинца, передавшего ему также свои романтические, чисто шотландские глаза; отец был в своё время без ума от Генделя, с которым сблизился, когда композитор уже ослеп.
Прежде чем отправиться в Павильон Флоры, маршал помузицировал в своём огромном пустынном жилище. Если Макдональд слыл в молодости неотразимым, то во многом был обязан этим скрипке. После первой помолвки (было это в Сен-Жермен-ан-Лэ), во время его жениховства, Мари-Констанс аккомпанировала ему на клавесине. Тогда, быть может в первый и в последний раз в своей жизни, он любил беззаветно, не внося в свои чувства расчёта. Потом, когда он женился вторично, новая жена, мать Сидони, высмеивала мужа всякий раз, как тот брался за скрипку, и называла его игру «пиликаньем». Она умерла через два года после свадьбы, и он, вдовец с двумя дочерьми на руках, меньше всего собирался вступать в третий брак. О, не только из-за скрипки! Теперь скрипка стала для Макдона.1ь;1а спосю рода средством ухода от будней. Весьма жаль, что ему не удалось более серьёзно заняться музыкой… В это вербное воскресенье он разбирал Гайдна. И сразу же прошли ревматические боли. Он думал о странной своей судьбе и о внезапном-до нелепостидоверии короля… Удивительная все-таки выдалась неделя.
Приехал в понедельник вечером, и уже во вторник его назначили в корпус, который создавался при особе герцога Беррийского, — тот самый корпус, что должен был формироваться в Мелэне и прикрыть подступы к столице. Однако до субботы его старались держать как можно дальше от этого великолепного замысла, и, несмотря на то что маршала обласкал сам король, его целых четыре дня мытарили по прихожим, пересылали от одного лица к другому, заставили побегать по всем закоулкам дворца, словно враг и не стоял у ворот Парижа. Для всякого, кто в четверг слушал в Палате речь его величества, было очевидно, что король не отдаёт себе ни малейшего отчёта в грозящей опасности.
Наконец только! в субботу маршал был принят своим непосредственным начальником, его высочеством герцогом Беррийским.
Его высочество был решительно невыносим и ещё более груб, чем обычно, — должно быть, совсем потерял голову, свою мерзкую пустую башку: казалось, он вот-вот заплачет и злится оттого, что это могут заметить; маршал послал королю свою отставку, которую пришлось взять обратно в тот же вечер. Было это накануне; тогда король собирался ретироваться в Вандею. Или в Бордо. Макдональд первый посоветовал ему отправиться во Фландрию, в Лилль или Дюнкерк. Идея эта показалась монарху просто блестящей, но вместе с тем он находил, что ещё успеет над ней подумать. И вот нате вам: в воскресенье утром, то есть сегодня, в семь часов утра у герцога Беррийского, откуда за Макдональдом послали гонца, он из собственных уст его высочества услышал об измене Нея. Весь город знал об этом ещё накануне, но двор (хотя многие чиновные люди, не особенно веря слухам, все же отправили своих жён за границу), двор продолжал не верить вплоть до ночи с субботы на воскресенье, пока в Париже не появились генералы, покинувшие князя Московского.
Взволнованный донельзя рассказ барона Клуэ. Накануне по крайней мере ещё притворялись, делали друг перед другом вид, что не верят таким слухам. Может быть, этим и объяснялась вчерашняя нервозность его высочества. Утром Макдональд застал герцога в совсем ином расположении духа-тот так и бросился к нему навс-речу, словно желая загладить вчерашнюю некрасивую сцену. И только тогда Макдональд вдруг заметил, что у его высочес1ва глаза цвета небесной лазури, и это, пожалуй, искупало непривлекательность топорной физиономии Шарль-Фердинанда.
Жак-Этьен отложил смычок… В саду, окружавшем его особняк, на разные юлоса залитлись птицы… «Они поют лучше меня!» — подумалось ему.
«Ней! Многого я навидался на своём веку. Дюмурье, Моро, Пишегрю… но Ней! Вот бы никогда не подумал». В 1814 году Макдональд оставался до самого конца верен Бонапарту. Друзья всей его жизни, лучшие друзья, как, скажем, де Бернонвиль, член временного правительства, созданного в Париже в 1814 году, поспешили заранее выйти из игры, и, что уже было серьёзнее, Мармон и Сугам, в сущности, предали императора в ратном деле, тогда-то Ней и бросился в объятия Бурбонов… Все это не «сметало герцогу Тарентскому явиться в Фонтенбло, и, таким образом, он стал последним козырем в руках побитого Бонапарта.