Но на Аррасском кладбище попечением социалистического муниципалитета поддерживается в порядке удивительный памятник. На колонне, заросшей плющом — его подстригают, а кругом сажают с десяток цветочков, к этому и сводится вся забота, — на колонне бюст изможденного человека с провалившимися глазами, с загнутым наподобие клюва носом, а поскольку в войну девятьсот четырнадцатого года осколки бомб или снарядов продырявили бюст насквозь, голова словно чудом держится на зияющей ране, которая идет через всю шею от левого плеча к правому уху, так что остался только бронзовый ободок на фоне неба, и сквозь пробитую шею видно, как проносятся птицы и плывут облака…
Скоро никто не вспомнит, кто такой он был. Забвение — тот же плющ, только его не подстригают ежегодно.
Врач пришел под вечер. Он посмотрел на больного, покачал головой, послушал, как свистит и хрипит у него в груди, посмотрел на перебирающие одеяло пальцы, на пустой взгляд и сказал, что, по его мнению, майор Дежорж не протянет до утра, разве что случится чудо.
Теодор снова пошел к Токенну — очень уж ему хотелось повидать господина де Пра, который умел так убедительно говорить, — и снова не застал его: гвардеец из роты Ноайля все время находился в карауле у Аррасских ворот. А его, Жерико, никто посреди царившей неразберихи даже не думал куда-то назначить, к чему-то определить. Сам он не собирался набиваться, он был счастлив, что может в этой сутолоке побыть наедине со своими думами.
Долгое время он просидел у постели умирающего, обе женщины сидели тут же, удрученные горем, плакали, не чувствуя своих слез, и молчали. Наконец Катрин тихонько промолвила:
— Подите подышите воздухом, господин Жерико, — а в тоне ее слышалось: «Оставьте нас одних с ним…»
Во всем Бетюне такое настроение, как у постели умирающего. Повсюду праздному фланёру кажется, что он лишний, чужой в семье. Он вспоминает то, что сам говорил вчера, и ему стыдно своих слов: «Я не вижу, ради чего мне умирать…» — и говорил он это человеку, который сейчас лежит в агонии. А когда тот же майор спросил его, в чем, наконец, секрет его снисходительности к королевским гвардейцам, нельзя же объяснять все их молодостью и забывать, что они враги народа, от которого бегут, ибо бегут они не от Наполеона, а от народа, тогда Теодор — может быть, не очень обдуманно — ответил, что стоит заглянуть в глаза даже врагу, даже сумасшедшему или преступнику, и вот уже начинаешь представлять себе, что́ он чувствует, и видишь в нем прежде всего человека. А майор посмотрел на него тем строгим взглядом, каким смотрел иной раз, и сказал:
— Может, вы и не находите ничего, ради чего вам стоит жить или умирать, зато, видно, у вас находится много лишнего времени, чтобы заниматься преступниками и сумасшедшими!
В ту минуту Теодор объяснил его слова некоторой примитивностью, привычкой думать готовыми шаблонами. Но сегодня вечером эти слова приобретали совсем иной смысл; может быть, произнося их вчера, майор уже понимал, что у него самого не только нет лишнего времени, а остался один последний день…
Теодор почувствовал, что не имеет права принять подарок Альдегонды и лучше ему тоже пойти купить ношеное платье у старьевщика. Того, что он присмотрел вчера, уже не оказалось, и вообще кипа старой одежды разительно уменьшилась. Естественным образом Жерико очутился возле Приречных ворот, где произошла стычка между уланами и гвардейцами. Часовой крикнул ему: «Стой!» Но, увидев, что это мушкетер, пропустил его на укрепления. Нынче вечером сквозь тучи пробивалась луна, продлевая свет дня. В люнете Теодор поболтал с товарищами по оружию, серыми мушкетерами, предложившими ему сыграть в карты. Он отказался и постоял, вглядываясь в расстилавшийся перед ним ландшафт — отсюда был виден весь канал, перелески, крепостные стены, тянувшиеся в обе стороны, окружая город, и всюду было тихо и спокойно. Неужто в самом деле майор прав? Значит, никакое войско и не думает осаждать Бетюн?