— Да, милые мои, — говорила старуха. — Вообразите всю меру моего смирения: поклонилась ей первая.
Семен молчал.
— Сидели мы недолго, и меня поразило то, что она уже пронюхала. Да, да, она не добра ко мне. Но мы посидели. Она поставила чайку, дала ириски — всегда скупа. И знает, что я в рот не беру ириски, хоть ты в меня из пушки целься. Лучше всего колотый сахар, но ириски? Неужели не нашлось конфет? Все-таки Павел художник, зарабатывает неплохо, у нее пенсия. А домик у них чистенький, аккуратненький. Все мы добиваемся квартир в новостройках, а они живут в своем доме! Окраина, обтаявшая дорожка. Будто в молодость вернулась. Прелесть! И в этом Грушин характер! Могла бы добиться квартиры: брат не без заслуг, сама одно время работала в обкоме, машинисткой. Да и я всегда помогу, только попроси. Так не захотела. Знаю, что и Павел такой, что в основе их характеров заложено это «нет».
Петр Иванович улыбался, а старуха продолжала рассказ:
— Значит, меня ограничили чаем с ирисками, но кое-что я заметила. В этом микродомике только две комнаты, одна — Павлова мастерская, хотя он мог бы получить отдельную. Но надо хлопотать, а он размазня. Но так прелестно: мольберт красного дерева, отцовский, узкая кровать. Все так сухо, аскетично, приятно. Это, конечно, влияние тетки. Груша сама такая же схимница, замуж не шла, в старых девах сидит. Схима в наше время? И смешно, и трогательно.
— Ну, а сама? — сказал Семен. — У тебя просто другой вариант схимы, вот и все.
— Я живу полной жизнью. Можешь себе представить, кончается двадцатый век, а они сидят в своей пригородной раковине! Приходит Павел. Поздоровался, сказал два слова и молчит, пьет чай с ирисками. С чаю, думаю, он и болен. Худой, щеки запали. Полагаю, сестра его кормит плохо. Скупердяйка! В конце концов, сестра… Ну, я прощу, помиримся. Но Павел, мало того, что не женат, еще и покашливает. Как из бочонка: бух! бух! Ладошкой рот прикрывает. Сам сухонький такой, но глаза интересные, в отца удался. Так что же, — и Марья Семеновна ударила кулаком по столу, — происходит с нашим семейством? Павел болен, к тому же, он еще не женат. Вся комната у него увешана картинками. Сидит и пишет, молчит и пишет… Что же это такое? Куда сестра смотрит? Это эгоизм: держать парня возле себя, потому что она хочет властвовать на кухне. Нужны дети для продолжения рода, кончаются Герасимовы! Ему надо найти хорошую деревенскую девушку. Знаешь, в деревнях случаются чудные девушки, здоровые, веселые. А то возьмут какую-нибудь городскую щуку, и та последние силы и деньги из него высосет! Павлу — деревенская девушка! Это я запишу. Теперь другое, Семен. Твой сын в смертельной опасности, проникающая рана в мозг… Ты можешь ненавидеть свою стерву, я лично ее тоже не выношу, но сын ее любит. Я ковырялась в его дневнике…
— Но, муттер, — удивился, откинувшись, Семен. — В дневник-то зачем?…
Он многое, очень многое не любил в сыне, а терпел. Его успех у женщин был равен удачам жены у мужчин. Но беда примирила их, и теперь он ощущал и виноватость, и острую, жалящую сердце, жалость.
— Я свой человек, — продолжала старуха, — за стены не выйдет. А мне нужно было кое-что знать. Посмотри-ка, оба вы дулись, как ежи, иглы выставили друг на друга. А неприятности расхлебываю я одна. На мне все держится, я все тяну! Помру — что будешь делать? Так вот мое решение, Сема, все отладить заранее, чтобы помереть спокойно. Три холостяка в семье Герасимовых, и один из них в больнице, почти безнадежен. С ума сойти! Посмотрел бы отец, что сталось с его родом. Я не допущу такого! Женись!
— Хватит об этом, — попросил Семен.
Марья Семеновна зло посмотрела на него. И хотя она не выносила мужиков-шатунов, Семену бы простила. Вон, сосед Бурмакин уже трижды женат, у одной двое детей, у второй — семеро, и третья недавно родила. Скоро не продохнешь от Бурмакиных.
— Ладно, — ответила старуха. — Я тоже устала от вас. Передохнём, а ты расскажи, что на заводе.
— Перед моим уходом один там травму получил.
— Какой это? — заинтересованно спросила Марья Семеновна.
— Ты его не знаешь. Опять волосы… Понимаешь, он молодой, а они теперь волосатики, не только мой Виктор («Ага, мой!» — торжествовала старуха). Ну, подтянут их сеточкой, а волоски все же торчат. Этот же работал в камилавке, на дьячка похож, только подрясника не хватает: бороденка, усы, волосы по плечи. Короче, захватило за волосы и прикрутило к станку. Остальное ты себе представляешь.
— Раньше такое происходило только с женщинами, мы надевали косынки.
— Парни их не наденут, — сказал Семен. — В том-то и беда. Гробануло парня. Отлежится, но вернется ли на завод?
— Да, — вздохнула старуха.
Семен посмотрел на Петра Ивановича. Ощутил вдруг тоску по его улыбке, словно плавающей в воздухе, действующей как масло на ожог.
Затрещал телефон. Семен снял трубку, буркнул что-то и повесил ее. Заворчал:
— Черт! Опять тащись…
— Что? Ты же свободен сегодня.
— Пятеро вдруг уволились, плавка срывается.
— Да ну…
— Обычно осенью сбегают: грибы собирают да орехи бьют. Эти же весной…
— Не впадай в истерику, — приказала старуха. — Образуется.
Семен пошел в кухню, сделал бутерброд с сыром, завернул его в газету, сунул в карман фляжку с чаем и ушел.
Старуха прилегла на узенькую кушетку. Ей больше не хотелось говорить. «Полежим, подумаем… Раз актриса беременна, а сама по молодости лет не знает… Нет, ерунда! Не верю в наивность современных девушек. По-моему, девушки наивными и не бывали. На что нас давила работа и учеба, на что мы были захвачены стройкой, но чтоб забеременеть и не заметить этого? Нет и нет! А сейчас любая девчонка поучит меня, старуху».
— Положим, она беременна от Виктора, и это я установлю, — бормотала старуха. И поправляла себя: — Постой, постой, ты не учитываешь дополнительный фактор. Какой? Думаешь, она колеблется в своем призвании, актрисой быть или женой? Это исключено, только актрисой, я думаю. Может быть, ее работа целиком засосала? Ерунда! Не видела я такой работы, которая засосала бы женщину так, чтоб она забыла о себе как о женщине. Надо продумать, надо думать… Может, она любит парня? А с режиссером просто было веяние, дурь, острое воспаление честолюбия? Помрачение, заскок? Ерунду городишь, — оборвала себя Марья Семеновна. — Я думаю, что она сама толком себя не знает. Артистическая карьера? Это же нервы, у нее и задержки менструации наверняка бывали. Ну, психует, а тут надо с мужчиной рвать, которого любила. Может, и беременность проглядела, а уж опытные старухи… Нет, что-то сложно.
Она смотрела на плавающее в небе красное облачко, освещенное солнцем. Небо уже гасло, наступала ночь, а оно горит и горит. Дает знак?
Но тут подошел Тигрик и стал рвать кушетку когтями, требовать себе еду. Аппетит он не терял в любых условиях, даже проживая в чужой, незнакомой квартире.
6
Таня решила: пришло счастливое время отказаться от зимнего пальто, от лисьей шапки, похожей на маньчжурскую папаху времен японской войны. Но и жаль было, сидело это ловко, хорошо. Одетая так, в папаху, Таня казалась выше режиссера, хотя он вообще-то был не ниже ее. Как и она, был сильный той сыромятной силой, которая выражается не в возможности поднять, свалить, а скорее в умении вынести все, что падает, обваливается, старается задавить. В возможности обернуться и выкрутиться. Эта же ременная упругость была в его характере, что позволило ему стать-таки режиссером. Пока он был на подхвате, режиссером-затычкой на время отдыха или болезни ведущих режиссеров театра. Попробуй, прояви себя. Но он потихоньку уже сколачивал свой, хорошо рассчитанный им коллектив, были избраны актеры и актрисы, совсем молодые, он вбивал в них те мысли, которые казались старикам заумными, но так хорошо принимались молодыми зрителями. Вот одна из них. В спектакле самое главное — ритм, синкопированный ритм, сходный с грубым коитусом, неистовым, жадным, дикарским. Он это даже опробовал на сцене, получив выговор, но и шумные овации юнцов. Конечно, это ерунда, их овации, но они еще и вырастут, вызреют. Это, был уверен он, возьмет зрителя; его расчет — на подспудное, спрятанное в каждом. Затем — осерьезненье, а также немного сатанизма, а далее, завоевав имя, можно идти хоть в классику, в строгость, конечно, немного поперечную традиции. Поэтому даже опытные старые актеры уже делали ему «закидоны» и частенько приглашали на чай. Он почувствовал теперь, что рано или поздно будет главным режиссером именно здесь, а не в другом месте. Лишь бы не споткнуться. И когда он с друзьями по ГИТИСу обсуждал тему, лучше ли быть главрежем в сибирском городе, нежели режиссером-затычкой в Москве, он говорил: «Лучше быть первым в деревне» и отвергал приглашения московских друзей. В мечтах он уже видел весь актерский коллектив театра перетасованным, и все в нем имели свои места, и Таня тоже. Он не расходился в оценке ее возможностей с теперешним главным режиссером: Таня рождена для третьестепенных ролей, талант ее маленький, а голосок карманный. «Странно, — даже думалось ему. — Карманные данные при такой отличной фактуре и таком характере». Он колебался: вести ее вперед или нет? Жениться на ней можно, а вот ставку делать на нее нельзя, она не будет примой. А ежели быть до конца умным, как арифмометр, то надо жениться на отличной актрисе. Это и опора, и таран, и спасательный круг на случай провала. Ведь не одного режиссера поддерживала жена, как не одну жену терпели в труппе из-за режиссера. Но Таня так мила…