Но признание социального характера начавшейся мировой войны как войны, в основе которой лежит замысел глобальной экспроприации, сегодня еще скандализировало бы общественность на самом Западе. Поэтому мировой гражданской войне придумали камуфлирующие псевдонимы: сначала ее назвали мировым "конфликтом цивилизаций", теперь склоняются к тому, чтобы назвать ее "борьбой мировой цивилизации с мировым варварством".
Уже в теории "конфликта цивилизаций" содержится искомый потенциал легитимации конфронтационного мышления. Ну что в самом деле можно поделать там, где конфликт вырастает не из рациональных оснований, связанных с прагматическими интересами, а замешан на глубинных этнических инстинктах, на роковой несовместимости поведенческих кодов, на фатальной некоммуникабельности культур? При этом, разумеется, чистой случайностью является то, что максимум цивилизационной конфликтности и некоммуникабельности приходится как раз на те географические точки, где сосредоточены дефицитные стратегические ресурсы. Создается впечатление, что по загадочному совпадению именно там, где земля плодоносит нефтью, она плодоносит и мусульманским фундаментализмом, который "мировая цивилизация" не в состоянии терпеть.
Нам предстоит увидеть и другие, столь же многозначительные совпадения, касающиеся других регионов и культур. Можно, вероятно, построить своеобразную геостратегическую таблицу, подобную таблице Менделеева, в которой возрастание одного показателя (ресурсной значимости) совпадет с возрастанием признаков, которые "цивилизованное общество" не в состоянии далее терпеть. Очевидно, именно на этом основывается система, выстраивающая те или иные "оси зла". Благородная раздражительность американской имперской культуры может быть, таким образом, более адекватно оценена и измерена специалистами в сфере геоэкономики, нежели в области сравнительной культурологии и религиоведения.
§ 2. Почему мир не сопротивляется?
Выше уже говорилось о диалектике агрессора и жертвы, напоминающей гегелевскую диалектику "раба и господина". Практически никогда агрессор не выступает изначально в своем готовом виде — со всей масштабной дерзостью. Он наращивает соответствующие черты в процессе пробных экспериментов, связанных с прощупыванием меры дозволенного. Иными словами, поначалу он всегда блефует, готовый ретироваться в случае серьезного сопротивления. Но когда вместо этого он встречает ряд последовательных уступок со стороны тех, кто "не желает связываться", его аппетиты мгновенно возрастают. Агрессия, таким образом, есть эскалационный процесс, и соглашатели — соучастники этого процесса, они вносят свою лепту в процесс производства милитаристского хаоса. Здесь еще раз напрашивается аналогия с концом тридцатых годов.
Кто в первую очередь потворствовал Гитлеру? Те, кто исходил из презумпции европейской принадлежности Германии, которая только по недоразумению бросает вызов атлантическому Западу — ее реваншистское внимание надо переориентировать на Восток. Отсюда — мюнхенские уступки агрессору. Сегодня Западная Европа не только чувствует себя естественным цивилизационным союзником Соединенных Штатов, но и выступает их военным сателлитом — так повелось со времен холодной войны. В Европе присутствует интуиция чего-то небезопасно вынужденного, чреватого срывом, но большинство успокаивает себя тем, что речь идет об американском натиске на Восток, не затрагивающем внутреннее благополучие и стабильность Запада.
Что касается реакции России на американский эксперимент с миром, нешуточность которого раскрылась после 11 сентября, то на первый взгляд здесь тоже убедительна аналогия с реакцией Советского Союза на миропотрясательные планы Гитлера. Сталин в 1939 году боялся Гитлера, подобно тому как Путин в 2001 году боялся Буша. Сталин пошел на чрезвычайные уступки Гитлеру, для того чтобы вывести свою страну из-под удара и получить передышку. Путин осенью 2001 года пошел на чрезвычайные уступки Бушу, не только ликвидировав военные базы во Вьетнаме и на Кубе, но и позволив казавшееся немыслимым — размещение американских военных баз в постсоветском пространстве. Партия большевистских левых, сидевших в Кремле в 1939-м, могла находить свое революционное утешение в том, что Гитлер пошел громить буржуазный Запад, то есть делать за них их работу, но другими средствами. Партия либеральных правых, ныне сидящих в Кремле, находит свое западническое утешение в том, что Буш пошел громить антилиберальный Восток, вклинивающийся в геополитическое пространство новой, "либеральной России", и тем самым делать за них очистительную антитоталитарную работу. Сталин пошел на соучастие в немецком преступлении против Польши, тем самым запятнав себя и репутацию Советской России в мире. Путин сегодня пошел на соучастие в американском преступлении против Афганистана и всего мусульманского мира, тем самым запятнав и свою, и российскую репутацию в мире.
Первый уровень аналитического раскрытия обоих фактов — банальная трусость тех, кто в обоих случаях своим решительным «нет» мог бы сорвать начавшуюся мировую агрессию. Это мог сделать Сталин в 1939-м, ибо тогда еще Гитлер явно не готов был воевать на два фронта одновременно. Это мог сделать Путин в 2001-м, ибо Буш не готов воевать одновременно с Китаем, Индией, Россией и мусульманским миром.
И здесь открывается второй аналитический уровень. Сталин чувствовал свое одиночество перед лицом Германии, потому что под давлением новой революционной идеологии он «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках России по антинемецкому фронту — странах Антанты. В оптике новой идеологии, затмевающей все "старые реальности", ни Англия, ни Франция больше не воспринимались как союзники, скорее — как враги, больше, чем Германия.
Точно так же под давлением новой либеральной идеологии Путин «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках СССР по антиимпериалистическому фронту — странах, входящих в мировое национально-освободительное движение против западных колонизаторов. Теперь эти страны воспринимаются в "новой России" с крайней либеральной настороженностью или отчужденностью. Но это идеологически предопределенное одиночество обоих режимов во внешнем мире — коммунистического в 1939-м и либерально-демократического в 2001-м— может быть, не самое главное. Главное состояло тогда и состоит теперь в одиночестве правящих авангардов в собственной стране — в национальной неукорененности новых режимов. После провала на выборах в Учредительное собрание осенью 1917-го, после ожесточенной гражданской войны, в которой большевикам противостояло не только белое «буржуазно-помещичье» меньшинство, но и «зеленое» крестьянское большинство, большевики в глубине души идеологически не доверяли «этому» народу и не считали, что с ним вместе можно и стоит сопротивляться такой передовой стране, как Германия.
Многие из большевистского руководства были тайными германофилами: одни — по памяти о передовой революционной Германии, снабдившей их самым передовым учением, другие— по памяти о великолепном опыте немецкого государственного капитализма, который Ленин в свое время призывал тщательно изучать. В качестве не до конца натурализированной в собственной стране, пребывающей в специфическом пограничном пространстве между эмпирической реальностью и революционной утопией, большевистская партия не могла своевременно достойным образом ответить на германский вызов.
Обратимся теперь к новой правящей партии в России. Она с не меньшей подозрительностью смотрит на туземное большинство, подогревая его в неискоренимом «антидемократизме». Она в не меньшей степени чувствует себя не до конца натурализированной в «этой» стране — испытывает комплекс внутренних эмигрантов. Все ее социально-экономическое и административное строительство не меньше большевистского оторвано от жизни и своим происхождением больше обязано «учению», нежели реальному национальному и мировому опыту. Она наводнена снизу доверху гораздо более откровенными и радикальными американофилами, чем большевистская— германофилами. Она также продолжает пребывать в пограничном— между «учением» и реальностью — пространстве, в котором возможны любые, самые неожиданные, зигзаги и сюрпризы.