Конечно, можно и к нынешнему развалу пристегнуть экологические аргументы и сказать, что организованная либералами деиндустриализация спасает природу. Но во-первых, современная либеральная идеология в обоснование своих «реформ» не пользуется экологическими аргументами. Напротив, современный воинствующий либерализм постарался подавить экологическое сознание ввиду его критической антибуржуазной направленности. Во-вторых, деиндустриализация, приведшая к предельному износу промышленного оборудования, переставшего обновляться, готовит обществу еще не виданные технологические катастрофы. Министерство по чрезвычайным ситуациям становится центральным институтом общества, отказавшегося от развития под давлением "рыночной цензуры".
Либеральные критики большевистской «чрезвычайщины» обречены организовывать новые «ВЧК» — всеохватные чрезвычайные комиссии для ликвидации как возможных социальных бунтов, так и бунтов деградирующей технической среды.
Но вернемся к коммунистическим наставникам "советского человека". Почему им оказалось гораздо лучше снизойти до уровня буржуазного "экономического человека", чем возвыситься до постэкономического?
В своей экологической ипостаси постэкономический человек мог вызывать подозрение. Еще Н. А. бердяев указывал на титанизм как установку большевистского "покорителя природы". Оставим в стороне экзотические крайности, вроде тех, что представлены в космической утопии Н. Забелина[12] и других адептов федоровского "общего дела". Возьмем всеми узнаваемого персонажа, обладавшего колоссальным обаянием для советского типа чувствительности: героя, сыгранного актером А. Рыбниковым в фильме "Весна на Заречной улице". Этот рабочий парень с "фабричной окраины", несмотря на всю свою необразованность и слабые успехи в вечерней школе, преисполнен загадочного достоинства.
Этим достоинством его снабдила марксистская революционная идеология, внушившая ему убеждение о своей принадлежности к авангардному историческому классу. Его снабдили им марксистские апологеты материального производства, внушившие лицам физического труда горделивое чувство кормильцев общества. Впрочем, здесь эти апологеты смыкаются с народной традицией. Можно здесь сослаться и на пропагандистские усилия ранних советских экономистов, обосновывавших приоритет группы «А» (тяжелой промышленности) над группой «Б» и всеми отраслями, непосредственно обслуживающими потребителя. «Целерациональный» социологический аргумент состоял бы и в том, что представители отраслей группы «А» пользовались особыми материальными и социальными предпочтениями, обеспечивавшими их особое социальное самочувствие. И все же не присутствовало ли здесь и нечто другое, в самом деле титаническое? Люди, рубившие уголь, варившие сталь, спускавшиеся в недра, — не ощущали ли они в своей душе жар прометеева огня, прометеева порыва? Ощущаемое ими превосходство над болтливой гуманитаристикой, не знающей контактов с первоэлементами мира, с той самой материей, которую так живо чувствовали философы-досократики, — питалось ли оно только поддержкой пролетарской идеологии или выражало более глубокий титанический импульс, отличающий человека эпохи модерна от средневекового традиционного типа? Не оказались ли цензоры рынка, погасившие промышленный порыв в нашей стране, теми самыми евнухами, которые пришли оскопить титанов? Насколько совпадают в своей основе, в глубинной мотивации революционный и промышленный титанизм нового времени, энергия, питающая социальные перевороты, и энергия, питающая перевороты промышленные? Если эта догадка в чем-то верна, тогда нам станет ясней и природа позднего коммунистического конформизма, в конце концов капитулировавшего перед буржуазной идеологией с ее рыночными и потребительскими приоритетами. Тогда мы поймем, что и на Западе на коммунистическом вопросе власти решали проблему власти: как уберечь ее от вспышек новой революционности.
Наша гипотеза состоит в том, что новейшие события в России имеют всемирно-исторические корни: они связаны с попыткой глобального реванша индивидуалистического буржуа над всеми теми социально-экономическими, политическими и идеологическими формациями, которые стали ответом наиболее развитой, в интеллектуальном и нравственном отношениях, части человечества на нигилистический вызов буржуазного отщепенства. Подобно тому как нынешние наши либералы радикализировали свой анализ корней коммунизма, вызвав на подозрение не только левый радикализм, но и классическую русскую литературу с ее сострадательностью к "маленькому человеку", либералы современного Запада заподозрили в антибуржуазности немецкую классическую философию, литературу романтизма и даже деятелей Великой французской революции. "Чикагские мальчики" в Европе, подобно "чикагским мальчикам" в России, стали сетовать на национальный менталитет французов, итальянцев, испанцев, на всю континентально-европейскую традицию, заподозренную в сопричастности "социалистическому утопизму" и левому радикализму. Вне подозрений оказались только Соединенные Штаты, никогда не знавшие массового рабочего и коммунистического движения и верные индивидуалистической буржуазной «мечте». Американцы в ходе холодной войны организовали настоящий погром "враждебной культуры интеллектуалов", спорящих с буржуазной системой ценностей.
Почему западноевропейский истэблишмент согласился с этим американским "похищением Европы"? Потому что он не поверил в перспективы европейского «центризма», а поверил — точнее, поддался — шантажирующей дилемме: либо советизация Европы, либо ее американизация. Когда-то в известных клерикальных кругах был выдвинут тезис: "разум — перевал потаскухи дьявола". Американские миллионеры в Европе выдвинули похожий: "Европейская философия, интеллектуальная традиция — потаскуха мирового коммунизма". Подобно тому как большевики классово предпочитали материально неимущих, американские миллионеры предпочитали интеллектуально неимущих, не мудрствующих парней, любящих кока-колу и жвачную резинку.
Почему же советская коммунистическая номенклатура эпохи застоя лучше понимала американского люмпен-буржуа, не обремененного культурой и нравственными «комплексами», чем представителей европейской культурной традиции?
Во-первых, взаимопонимание с люмпенами предопределено было уровнем культуры нашей партийной верхушки — она и сама принадлежала к интеллектуальному люмпенству. Люмпен-пролетариям из партноменклатуры американская массовая культура была ближе и понятнее, чем собственная национальная культура, от которой они были идеологически отлучены. Средний советский человек, находящийся где-то посредине между партийным просвещением и русским просвещением XIX века, между коммунистической идеей и русской идеей, был значительно сложнее по своей духовной формации, нежели те, кто находил радости в спецраспределителях, но не ведал глубоких духовных радостей.
Во-вторых, сама конфронтация "двух миров", сформировавшая «биполярную» систему взглядов, а не многополярную, заставляла советскую политическую элиту больше интересоваться Америкой, а не Западной Европой. С тех пор, как СССР стал соревноваться с Америкой, он неосознанно для себя начал мерить и себя, и окружающий мир с позиций американского стандарта. С тех пор, как был выдвинут лозунг "догнать и перегнать Америку", Советский Союз был обречен: бой по правилам противника не мог быть выигран. И когда СССР стал очевидно проигрывать "экономическое соревнование", для тех, у кого за душой не было других приоритетов и критериев, нежели потребительских, проамериканизм стал политической перспективой и судьбой.