Но здесь и возникают роковые вопросы, затрагивающие существо либерального эмансипаторского проекта.
Вопрос первый: если мне можно "позволить себе все", не дожидаясь, когда предпосылки освобождения созреют на общественном уровне (например, в виде новой общественной производительности труда, новых успехов научно-технического прогресса, образования, здравоохранения, социальной и политической демократии), то не вытекает ли из этого и позволение освобождать себя за счет других и вопреки их интересам? Опережение времени индивидуального освобождения по отношению к темпам исторического прогресса в целом снижает не только социальную ответственность личности, но и заинтересованность ее в коллективном прогрессе общества.
Более того, вполне возможно представить себе ситуацию, когда раскованный индивидуализм эффективнее реализует свою приватную "мораль успеха" не в среде организованного и социально защищенного гражданского общества, а в среде деградирующей, не способной к эффективной защите и отпору. Статистика "нового предпринимательства" свидетельствует, что нувориши рынка значительно быстрее сколачивают баснословные состояния именно в деградирующей среде, лишенной привычных средств самозащиты, а не в среде развитых и хорошо защищенных гражданских обществ.
Не означает ли это, что стратегические игры раскованного индивидуализма оказываются играми с нулевой суммой: выигрыш не связанного "традиционными обязательствами" меньшинства покупается ценой проигрыша незащищенного большинства, которого сначала манят процветанием, а на деле готовят к участи изгоев?
Вопрос второй: как же в конечном счете разрешится парадокс, связанный с сочетанием радикальной программы максимального "освобождения от усилий" с не менее радикальной программой, связанной с эскалацией потребительских притязаний и гедонистической "американской мечтой" и аналогичными мечтаниями чуть меньшего пошиба? Одно дело — мечтать о лучшем, мобилизуя все ресурсы своей личности, другое — притязать на потребительские максимы, последовательно уклоняясь от усилий как от чего-то архаического, связанного с "репрессивной традиционалистской моралью". Ответ на этот вопрос приводит нас к стратегическим играм с нулевой суммой, которые ведут уже не индивидуальные игроки в незащищенной туземной среде, а коллективные игроки — носители гегемонизма и однополярности.
В самом деле, если одни ожидают для себя максимально возможных дивидендов при минимальных усилиях, и в этом видят логику либеральной эмансипации и прогресса, то реально осуществить это можно только при условии, что другим, — и таких должно быть больше, — предстоит совершать максимально возможные усилия, довольствуясь при этом минимальными — мизерными — результатами. "Принцип удовольствия" для одних должен окупаться бесчеловечно жестким "принципом реальности" для других, не причисленных к избранным "баловням прогресса". Безграничная свобода либерального меньшинства должна быть обеспечена безграничным закабалением «нелиберального» большинства. Таков стратегический горизонт нового либерального проекта для мира.
Но он уже вполне просматривается и в реалиях повседневного эмпирического опыта "реформируемых стран". Либеральная семантика содержит в себе значение, напрямую соотносящееся с опытом апартеида в его новейших разновидностях.
В частности, так называемые свободные экономические зоны — это зоны, где иностранный капитал освобождается от цивилизованных стандартов социального контроля и защиты трудящихся. Полная деградация социальной среды, варварство неприкрытого хищничества и социальной безответственности — таково содержание экономического либерализма для стран, "переходящих на рельсы рыночной экономики". Еще не так давно социология новаций обещала нам другое: новые предприятия, созданные более развитыми странами на земле менее развитых, должны были бы служить образцом цивилизованности — социальным эталоном, постепенное тиражирование которого на местах реализует модель имитационного развития.
Как теперь оказывается, имитационная модель заменена дискриминационной моделью: на мировой периферии осваивают эксперимент капитализма, освобожденного от всех примесей социальной ответственности и покуда еще отвергаемого в странах "цивилизованного центра".
Стратегический вопрос заключается в том, какой расизм несут новые капиталистические практики: расизм, обращенный вовне, к незащищенной периферии мира, которой предстоит своими новыми лишениями оплачивать гедонизм "цивилизованного меньшинства" человечества, или внешний расизм постепенно все больше будет переплетаться с внутренним социальным расизмом, бумерангом ударяющим по западной метрополии? В первом случае сценарий будущего соответствует модели "конфликта цивилизаций", на самом деле скрывающей мировую гражданскую войну метрополии с «реколонизуемым» большинством человечества, во втором — открывается возможность нового интернационала, объединяющего жертв внутреннего и внешнего социального колониализма и апартеида.
Итак, еще раз обратим внимание на эту формулу радикал-либерализма в ее социально-психологическом (антропологическом) выражении: максимум притязаний при минимальных усилиях. И то и другое соответствует новолиберальному проекту: либеральная личность, освобождавшаяся от традиционных "запретительных комплексов", имеет право желать всего, инемедленно; эта же личность, сбросившая оковы "авторитарной мобилизации", требующей жертвенного напряжения, имеет право не быть призванной к какому бы то ни было служению всему тому, что находится "по ту сторону" института удовольствия. В этом смысле «оттягивающийся» персонаж рекламы, у которого "гримасы желания" одновременно скрывают гримасы отвращения ко всему серьезному и обязывающему, — это массовое (профанное, но легитимированное) воплощение новолиберальной нормы.
Но дело не только в том, что такой персонаж не выдерживает критики по критериям морали и культуры. Нас здесь он интересует в первую очередь потому, что он несет в себе, тиражируя в миллионах экземпляров, механизмы социальной дестабилизации. По сути, это он составляет массовую социальную базу всех теневых практик современности. Носители этого типа сознания могут быть бесконечно далеки от коррупционеров всех уровней, от кругов профессиональной преступности, от компрадоров, получающих деньги за предательство национальных интересов, — но в потенции они несут в себе все это, они обладают соответствующей готовностью — готовностью «преступить». Если главари банд, захвативших рычаги управления и в «либеральном» государстве, и в либерализированном "гражданском обществе", подрывают институциональные основы цивилизованного существования, то массовый либеральный тип отравляет внеинституциональную сферу повседневности, проникая во все поры общества: "максимум притязаний при минимальных усилиях" в принципе не может осуществиться в рамках легитимных практик, с соблюдением социальных, нравственных и культурных норм. И если воротилы теневой экономики и политики по-бандитски «взламывают» нормы, то массовые носители "либерального этоса" снижают соответствующий барьер неприятия, становясь соглашателями.
Мы в самом деле имеем дело с неслыханным социокультурным переворотом. Прежний либеральный индивидуализм, потакающий притязаниям, не посягал на логику человеческого бытия, ставящую реализацию целей в зависимость от приложения усилий. Эта фундаментальная логика человеческого бытия соотносилась с фундаментальными законами сохранения, сформулированными в естествознании. Либеральная безответственность не считается с этой логикой, и мы должны вскрыть подоплеку этой безответственности. В основе ее лежат две презумпции, достойные того, чтобы их подчеркнуть. Если я желаю больше того, к чему способен приложить настоящие усилия, то это означает одно из двух: либо я согласен довольствоваться суррогатами потребления (щадящим образом себе в этом не признаваясь), либо мне нужно воспользоваться усилиями других, узурпировав то, что по праву не может мне принадлежать. Первая половина жизни массового потребительского общества на Западе (50—80-е годы ХХ века) прошла под знаком первого правила: массовый человек, потребительскую чувственность которого раскрепостили «либеральные» реклама и пропаганда, создал социальный заказ на технологию заменителей, в широком смысле слова. Специфический «демократизм» массового потребительского общества состоял в том, чтобы обеспечить сходство формы между тем, что потребляют верхи, и тем, что придет к низам.