Наконец, главной, может быть, чертой потребительского сознания является его неудержимое стремление к нарушению легальных норм поведения. Специалисты отмечают удивительно точное совпадение структуры ценностей преступных личностей со структурой ценностей типичной потребительской личности. "Те же ценности, которые лежат в основе "американского образа жизни"… помогают мотивировать поведение, ценимое нами превыше всего и рассматриваемое как "типично американское", оказываются в числе основных детерминантов того, что мы осуждаем как "патологическое поведение"".[4]
Иными словами, преступившая личность отличается от законопослушного потребителя не структурой своих потребностей и мотиваций, а лишь специфической конформистской нерешительностью. Поведенческие цели у тех и других одни, разнятся только поведенческие рамки. И если потребительская личность в условиях достаточно решительного характера, к тому же постоянно подстегиваемая завышенными по сравнению с реальными возможностями рекламными стандартами, то и дело выступает в роли милитариста ежедневности — прибегает к уголовному насилию, то не ясно ли, что между бюргерским сознанием либерального "золотого века" и современным массово-буржуазным сознанием лежит пропасть?
Признаюсь, когда я наблюдал человека новой индивидуалистической формации, наводнившего наши города в 90-х годах, и отмечал агрессивно-милитаристские черты его облика и поведения, то приписывал это его происхождению — из распущенных спецслужб, верхи которых получили львиную долю собственности, а нижним чинам велено было кормиться на свой страх и риск, причем с гарантиями соответствующей снисходительности стражей правопорядка.
Сегодня я думаю, что за милитаризмом происхождения скрывается не- что более глубокое, связанное с основами потребительского человека как сугубо телесного, языческого человека, с погашенной духовностью.
Потребительское общество реактивирует в массах молодежи черты языческого типа личности с акцентированной телесностью, а не духовностью. Несомненно, речь идет об индивидуализме, но особого рода. Это не индивидуализм ярко выраженной интровертности, погруженной в свой, спрятанный от других, оберегаемый от внешних вторжений, мир. Такого рода индивидуализм служил подспорьем классической книжной культуры, европейского романа, поэзии и музыки. На мой взгляд, дилемма коллективизм—индивидуализм является современным либерально-пропагандистским упрощением, связанным с задачами "борьбы с коммунизмом". Во всяком случае, различение видов индивидуализма не менее существенно. Индивидуализм, означающий состояние личности наедине с Богом (с высшей ценностной системой), и индивидуализм, означающий состояние личности наедине с потребительской вещью, ценимой превыше всех общественных связей, — вот различение, которому пора уделить внимание.
Потребительски интересные вещи ничейными не бывают. И если специфический язычник позднелиберальной эпохи желает завладеть вещью, остаться один на один с нею, — а таково его главное вожделение, — ему предстоит предварительное сведение счетов с теми, кто завладел этой вещью раньше.
Есть вещи, сознательно производимые на продажу, — с ними все ясно. Но есть вещи, не произведенные, но сегодня получившие особую потребительскую ценность: земля, сырье, энергоносители.
Эти вещи имеют хозяев в традиционном, добуржуазном смысле — речь идет о народах и странах, которым волею исторических судеб досталась территория, богатая такого рода «вещами».
Ясно, что потребительское сознание Запада, нуждающееся в вовлечении этих вещей в оборот, не может терпеть и впредь сохраняющегося добуржуазного статуса этих вещей, не желающих покидать своих хозяев. Не в этом ли кроется секрет глобального заказа на рыночные реформы постсоветского пространства? И не во имя ли этого новая либеральная философия так старательно остужает наше ценностное сознание, призывает к «десакрализации» таких понятий, как "родная земля", "родная природа", «Отечество»? Только сформировав вполне «остуженное» отношение к этим святыням, овеществив их путем отсечения кроющегося в них духовного, культурного содержания, можно рассчитывать на их появление на мировом рынке, где им предстоит поменять своих владельцев.
Таким образом, важной особенностью потребительского сознания является не только его ревниво-завистливое отношение к более удачливому сознанию этого же типа, но и совершенно нетерпимое, ненавистническое отношение к инородному, непотребительскому сознанию. Если носители этого сознания не желают перевоспитываться, их готовы уничтожить.
Особенностью современного потребительского социума является его стремление уничтожить дуалистскую структуру мира, в которой издавна соседствуют два начала: сфера обмениваемого, продаваемого, и сфера самоценного, не измеряемого в деньгах. В человеческом микромире это в первую очередь семья: отношение супругов, отношение родителей и детей и т. п. Эта сфера моментально утратит свою экзистенциальную подлинность и социальную эффективность, если начнет подчиняться логике товарно-денежных, расчетных отношений. Такие вещи, как любовь, забота, поддержка и другие гарантии существования, в принципе не формируемые и не измеримые по законам рынка, сразу же исчезнут, а вместе с ними — и человеческая личность как таковая. Даже самые отчаянные рыночники не решаются оспорить внерыночный статус семейного микромира.[5]
Но и на социальном макроуровне, несомненно, присутствуют структуры и инстанции, выводимые за пределы отношений обмена и утилитарной умышленности.
Если бы таких структур не существовало, из человеческой жизни вообще исчезла бы тема идентичности — важнейшая тема психологии, культуры и морали. Местоимением «мы» Кант хорошо показал в своем различении теоретического и практического разума, что мир ценностей держится на принципиально ином фундаменте, чем система теоретических доказательств. Ценностные основания теоретически не доказуемы, они — отсвет "другого мира". Этот другой мир вполне может существовать и для атеистов, в том случае, если они признают наличие высших, материально не измеримых и не обмениваемых ценностей. Дуальная структура сохраняется, перемещаясь в посюсторонность.
Достойно размышлений неприятие индивидуалистическо-прагматическим сознанием "второго измерения". Ему для самоуспокоения непременно нужно разрушить дуальную структуру существования, где есть верх и низ, духовное и телесное, дневное и ночное. "Культурная революция" нового либерализма имеет целью устранить напряжение этих двух начал — все то, что нас мобилизует, обязывает, подтягивает до высоты культурных норм. Характерный пример — легитимация непечатных выражений, к которой настойчиво призывает… министр культуры.[6]
Этот тип сознания, стремящийся обрести репутацию остуженного и бесстрастного, здесь, в ниспровержении норм, обнаруживает своеобразную нигилистическую страстность. Подобно тому как известные ведомства неистовствовали в поисках врагов, уполномоченные этого типа сознания выискивают — для искоренения — добродетельных. Нет, совсем не так уж безобидно и прозрачно потребительско-индивидуалистическое сознание, в нем присутствует свой демонизм, свой гений отрицания, неустанная раздражительность ко всем проявлениям иных позиций и иных измерений.
Словом, оно способно уполномочивать на борьбу — и борьбу нешуточную.
В целом же можно сделать вывод: процесс рационализации, заявленный еще на заре европейского модерна в качестве главной программы и главной миссии Запада в мире, натолкнулся на самую неожиданную препону. Ее олицетворяют не представители архаических культур, не "полпреды Востока" на Западе — ее образует само западное массовое потребительское общество.
5
Исключение, впрочем, имеется: это нобелевский лауреат Г. Бэккер, попытавшийся распространить свою монетаристскую теорию "экономии времени" даже на семейные отношения.
6
Телепередача на канале «Культура» от 14.02.02: "Культурная революция. Без мата нет русского языка".