Вряд ли пролетарии XIX—ХХ веков так остро ощутили бы себя не имеющими отечества, если бы не "великое учение" марксистских левых, сознательно ориентированное на слом национальной идентичности пролетариата — изгоя буржуазной цивилизации. С одной стороны, имело место совпадение национализма с социал-реформизмом: те, кто сохранял веру в мирную реформируемость данного капитализма, сохраняли веру в нацию и национальное отечество. С другой стороны, имело место столь же многозначительное совпадение социального катастрофизма с национальным нигилизмом: сторонники "перманентной революции" были едины как в том, что революция не может окончиться до тех пор, пока не исчезнут любые общественные институты, порождающие социальное неравенство, вплоть до института семьи, так и в том, что она не может кончиться до тех пор, пока на месте привычных национальных государств не возникнет лишенная какого-либо этнического лица и местной привязки интернациональная среда "граждан нового мира".
В связи с еврейской "парадигмой остраненности" от туземной среды возникает вопрос о парадигме самого прогресса. Как известно, прогрессу приписывают ту же интенцию, связанную с вытеснением местных и местно ангажированных, почвеннически чувствующих индивидов индивидами всемирно-историческими. Так интерпретировали парадигму прогресса не только авторы "Коммунистического манифеста", но и либералы-урбанисты, верующие в миссию мирового города по отношению к мировой деревне.
Но здесь возникает несколько вопросов, продолжающих будить сомнения. Первый из них касается соотношения средневековья и нового времени.
Средневековье являет собой парадокс смыкания микро- и мегауровней. С одной стороны, люди выстраивают свою идентичность не иначе как на действии местных общин, окрашенных «теплыми» межличностными связями. С другой стороны, известен феномен средневекового космополитизма, связанного с образованием огромных империй (и на Западе, и на Востоке), в рамках которых происходит более или менее произвольная перекройка этнических территорий сверху. В противовес этим крайностям новое время выстроило идентичность среднего действия — в форме единых больших политических наций. Политический национализм вызвал известную атрофию местных чувств, породив высокомобильного индивида эпохи модерна. В то же время он компенсировал это в форме новых эмоций политического патриотизма "французского образца". Современные глобалисты призывают отказаться от этой эмоциональной компенсации: они требуют не только окончательно похоронить всякие местные привязанности квазиобщинного типа, но и национальные привязанности. Зрелый модерн понимается как способ существования дистанцирующегося индивида, окончательно порвавшего со всякими укорененными связями, вытеснившего всякое коллективное «мы» эгоцентричным «я». Прочные типы естественной (укореняющей) идентификации должны быть вытеснены временными, функциональными типами идентичности (сегодня я с вами, завтра — с ними, сегодня я здесь, завтра — там).
Возникает вопрос: достаточны ли эти новые формы произвольно меняемой (в зависимости от обстоятельств и настроения) идентичности для того, чтобы личность являла себя подлинной в своих традиционных (например, семейных) и новых ролях? Не отразится ли это на балансе запросов и обязанностей, притязаний и возможностей, способности брать и способности отдавать? Устарела ли проблема подлинности чувств и привязанностей, подлинности характера, подлинности выбора?
Если любые связи являются сугубо временными и умышленно-прагматическими, подверженными конъюнктуре, то подлинность оказывается мнимой, устаревшей проблемой. Но способны ли люди, утратившие подлинность, полноценно заменить тех, кто нес человеческое бремя на земле прежде, когда с подлинностью не шутили? В те времена (в городах-коммунах позднего средневековья), когда впервые заговорили о гражданском обществе и об отношениях гражданского контракта, никто не сомневался в том, что наряду с контрактными отношениями существуют иные, в которых проявляются наша устойчивая идентичность и подлинность, наше призвание и долг.