Выбрать главу

— Нет! — это отрубил Степа. — Спасибо, батя, но я уж здесь останусь.

Старик махнул ладонью, и все исчезло. Вместо золотистого тумана вновь проступил грубый камень. Повеяло привычным зимним морозом.

— Чего же вы хотите? — в голосе старика чувствовалось удивление.

— Понять, — ответил Арцеулов. — Вы говорили о пути, который мы должны были пройти. Что вы имели в виду?

— Не жалейте о нем. Он был не лучше и не хуже, чем у тысяч ваших сверстников. Он никогда не привел бы вас к этой двери.

— Это как? — вмешался Косухин. — Все мы, прошу прощения, там будем.

— Не все. Большинству придется много раз проходить путь, прежде чем они заслужат право войти сюда.

Косухин был сбит с толку. Отреагировал капитан:

— И все-таки. Вы говорили о том, что нам было суждено…

— Хорошо. Вы хотите знать об этом? Что ж, сейчас вы вспомните то, что должно было произойти. Вспоминайте!

«Это как?» — подумал недоверчивый Степа, но тут же перед его глазами ясно встала картина — он, вместе с другими, провожает на хорошо знакомом черемховском вокзале отряд повстанцев, направляющийся в восставший Иркутск. Косухин стал вспоминать, кого же отправили на помощь к товарищу Чудову, и вдруг сообразил — тогда, в начала января, в Иркутск уезжал он сам, Косухин. Он удивился, но тут увидел другую картину — он входит в Иркутск, но не в памятный ему, зимний, а в теплый, весенний, и под его латаными сапогами хлюпают мартовские лужи.

А затем он увидел себя в эшелоне, мчащемся через тайгу. Мелькнул перед глазами силуэт Казанского вокзала, а потом он вспомнил себя, но уже немного другого, в новенькой командирской форме, стоящим впереди шеренги таких же молодых командиров, и товарищ Троцкий, пламенный Лев Революции, вручает ему орден, но не тот, сданный в особый отдел Сиббюро, а новенький, и на его рукаве краснеет широкая нашивка.

А дальше воспоминания — ясные и четкие, словно все это действительно происходило, — нахлынули разом. Косухин увидел себя в густой толпе, запрудившей Главную площадь Столицы. Стояла ночь, горели костры, и на душе было горько и тревожно. Он успел заметить у себя в руках большой венок из еловых веток с черно-красными лентами, на которых было что-то написано свежей серебрянкой.

Затем перед глазами поплыли совершенно незнакомые картины — далекий край — но не Сибирь, а что-то совсем другое. Тысячи людей с тачками и лопатами запрудили гигантскую долину, а вдали — контуры чего-то огромного, что-то сооружается здесь. Он, Косухин, в странной, явно буржуйского вида, шляпе, что-то объясняет небольшой толпе внимательно слушающих людей. Он слышит свою собственную фразу о каком-то пятилетнем плане, который они должны выполнить почему-то всенепременно в три года, и о товарище Сталине, которому он должен послать телеграмму.

Степа не успел даже удивиться, а воспоминания унесли его дальше. Он увидел молодую девушку в красном платке и с тетрадью под мышкой, а затем сообразил, что зовут ее Валентина, и он обвенчался с нею, — то есть не обвенчался, а «расписался» — как раз на пролетарский праздник Первого Мая. Затем — он держал в руках маленького пацаненка, который был похож на него самого, а пацаненка звали Николаем в честь пропавшего без вести на Германской войне брата-летчика. А воспоминания мчались дальше. Неведомый край и огромная стройка сменились тихим кабинетом с зашторенными окнами. Перед Степаном на большом красном ковре менялись люди с бледными перепуганными лицами, и Степа вдруг понял, что эти люди боятся его, бывшего красного командира, и эта мысль показалась ему жуткой и одновременно приятной.

Потом он был в другом кабинете, и невысокий человек со скрюченной левой рукой курил трубку и что-то объяснял, а он, Косухин, согласно кивал, отвечая на все: «Так точно! Слушаюсь…». И это было не обидно, а тоже почему-то приятно.

Валентина, встречавшая его поздними вечерами, когда огромная машина доставляла его домой в сопровождении молчаливых парней с лазоревыми петлицами, теперь уже не носила нелепой красной косынки. На ее быстро повзрослевшем лице появились небольшие железные очки, совсем как у Семена Богораза, а Николай Косухин-младший, напротив, носил что-то похожее на красную косынку на худой мальчишеской шее. Впрочем, сына он видел редко, и все чаще машина доставляла его домой под утро.

А потом пришел страх. Он сочился повсюду — из стен кабинета, от портретов того, с дымящейся трубкой, плавал в глазах жены, вместе с которой он ночью, стараясь не шуметь, сжигал какие-то фотографии с дарственными надписями, чьи-то письма… Страх парализовал все чувства, и Степа вдруг понял, что так страшно ему никогда не было ни на фронте, ни даже в заброшенной церкви, когда когтистая лапа рвала доски пола.

И наконец, случилось то, о чем вещал страх. Молодые крепкие ребята с лазоревыми петлицами — уж не те ли, что сопровождали его каждый вечер, — крутили Косухину руки прямо в его огромном кабинете, а затем воспоминания затянуло красным — он лежал на грязном холодном полу, ощущая только одно — боль. Нечеловеческую боль в разбитом теле, боль в душе от того, что где-то рядом в такой же камере избивают его жену. В ушах прозвучали слова какого-то мордастого с лазоревыми петлицами, который говорил о невозможном — что Коля Косухин-младший отрекается от отца-изменника и просит того, с трубкой, чтобы он разрешил ему взять другую фамилию. А в конце была стенка. Такая, возле которой ему уже приходилось стоять. Но теперь он не стоял, а лежал. Последнее, что он он видел, были не вспышки выстрелов, несущих, наконец, покой, а мелькание кованых прикладов, которые раз за разом опускались на его голову, пока, наконец, не пришла спасительная тьма…

Косухин сцепил зубы, глядя невидящими глазами на спокойное лицо старика, на разбитый рельеф над алтарной нишей. Он вдруг сообразил, что когда-то это было изображение огромной птицы с распростертыми крыльями…