— Будьте вы прокляты!.. — слова вырвались сами собой, и Степа закрыл глаза. Возле губ оказалась чаша с водой — или «Сомой», как называл ее старик — и от первого же глотка стало легче…
Ростислав с удивлением поглядел на замершего, закусившего губу Степу. Такого Косухина он еще не видел. А между тем Ростислава тянуло немедленно поделиться — хотя бы с этим краснопузым — тем, что довелось увидеть — или вспомнить — самому.
Вначале капитан тоже увидел вокзал, но не черемховский, а нижнеудинский. Он стоял неподалеку от станции вместе с группой офицеров рядом с суровым и решительным Любшиным. Полковник держал в руке карту и что-то объяснял, показывая на зеленые пятна бесконечной тайги, тянущейся до самой монгольской границы.
Потом он шел, отстреливался, снова шел, читал отходную над телами лежащих в глубоком снегу товарищей. Снова шел — и наконец увидел яркое, весеннее солнце. Он был на борту огромного парохода, уносившего его по водам спокойного зеленого моря куда-то в даль, на душе было печально и одновременно спокойно.
Затем был огромный город — Арцеулов почему-то сразу понял, что это Париж, хотя ни разу там не бывал. Он стоял в типографии, вычитывая верстку газеты. Мелькнула маленькая комната с окнами на глухую кирпичную стену, затем собрание его товарищей — здесь был Любшин и многие другие, которых он сразу узнал. На стене висел портрет государя с черной лентой, и полковник читал обращение генерала Кутепова, который возглавлял какой-то РОВС.
Затем снова потянулись дни в типографии, но с каждым разом добираться туда становилось все труднее. В руках у Ростислава появилась тяжелая трость, на которую приходилось опираться. Собрания офицеров становились все реже, а потом он увидел себя на старинном кладбище возле свежей могилы. На рукаве была траурная повязка, он говорил речь, а вокруг стояли его товарищи в старых мундирах со странно глядевшимися здесь сверкающими крестами.
И вдруг Ростислав ощутил давно забытое чувство — ненависть. Он ненавидел — но не комиссаров, оставшихся где-то далеко, а других — в темно-зеленых касках, которые шли по улицам Парижа. Он услыхал незнакомое слово «боши», а затем воспоминания перенесли его в темный, освещенный керосиновой лампой подвал. Арцеулов стоял у деревянного стола, возле которого сгрудились молчаливые молодые люди в беретах, и он объяснял им устройство ручного пулемета. При этом Ростислав злился на свой корявый французский и на проклятую болезнь, которая не дает ему пойти с этими ребятами туда, в ночь, где идет война.
Потом были те же улицы и вновь — незнакомые солдаты, но уже в другой форме, — и к этим солдатам Арцеулов чувствовал явную симпатию. Ему вручали медаль. Вручал худой, огромного роста человек, все называли его «генерал», хотя он был не генералом, а, как помнил Ростислав, президентом этой страны.
И тут воспоминания сузились до размеров комнаты, но уже другой, чуть большей. За окнами зеленел лес. Арцеулов сидел в странном уродливом кресле, которое могло двигаться, зато не мог двигаться он сам. Правда, это почему-то не пугало. К нему заходили гости — и молодые, и старые, которых он помнил молодыми. На столе лежала книга, на титульном листе которой он мог прочитать свою фамилию. Но чаще всего он смотрел не в окно, не на стол, заваленный рукописями, а в большой странный ящик, на котором мелькали, сменяясь, сначала черно-белые, а затем и цветные картинки. Ростислав увидел «Мономах» — то есть, не «Мономах», а другой, похожий корабль, — прорывающийся сквозь тучи пара в безоблачное небо — и почему-то чувствовалась гордость, как будто и там, в несбывшейся жизни, он имел какое-то отношение к эфирным полетам. Затем на экране сменялись страшные картины горящих деревень со странными круглыми домиками, мелькали раскосые лица, объятые ужасом, и Арцеулов сердито хмурился.
А потом он вдруг поглядел на свои руки и поразился — это были руки мумии. Ростислав сообразил, что он очень стар…
…Бесконечные дни сливались в один, подступало пугающее безразличие, и вдруг, прорывая его, по цветному экрану замелькали новые кадры — огромные, невиданные боевые машины шли по улицам почти забытой им Столицы, и над башнями реяли его, Арцеулова, трехцветные флаги. И наконец он почувствовал слезы на своем худом, почти уже недвижимом лице — над огромным зданием, над гигантским куполом вместо проклятой красной тряпки поднимается русский флаг, который почему-то теперь называли «триколором»…
Значит, он победил! Они все победили — те, кто погиб еще в 17-м, кто шел в Ледяной поход, отстреливался на высоких обрывах Камы, замерзал на Иртыше и Оби… Они победили! Перед глазами мелькнул запруженный людьми аэровокзал, затем за огромным подернутым морозной дымкой иллюминатором проплыли непередаваемой белизны облака… И все кончилось. Кончилось, но осталось главное. Ростислав понял — не зря. Жаль, что он не увидит этого. Но он узнал — а это куда важнее.
Степа постепенно приходил в себя. Он не то что успокоился, просто увиденное было слишком страшным, настолько непохожим на его мечты, что сознание отвергало, отбрасывало подобный исход. Косухин вспомнил светящуюся золотым туманом дверь. Дверь — куда? В рай?
— Вы видели, — мягко произнес старик. — Надеюсь, вы теперь все поняли…
— Кажется, да… — кивнул Арцеулов. Степа по-прежнему молчал. Он-то как раз ничего почти и не понял. Ясно одно — впереди что-то страшное. И не только для него и его близких. Что-то страшное случится с тысячами, может, с миллионами, что-то произойдет с тем делом, за которое они все воевали. Но что?
Косухин одернул себя. Почему, собственно, случится? Страшное уже началось, уже происходит. Венцлав, серые оборотни, 305-й Бессмертный, генерал Ирман, профессор Семирадский. Мало? Но ведь это видел он один, а таких, как он — тысячи и тысячи. И если сложить…
Да, уйти за эту дверь просто. Расхлебывать будут другие. Других будут забивать прикладами, бросать в огромные черные машины с зашторенными окнами…