— Возможно, вы реагируете на происшедшее на двух уровнях одновременно.
— Я не шизоид, если вы об этом. — Я почувствовал, что говорю на более высокой ноте, чем раньше. — Я не сумасшедший. Ради всего святого! Разве вы сами не видите!
Сомервиль промолчал. Он сидел, проводя пальцами по щеке. Я сам на себя разозлился, униженный его инертностью, провалом моей попытки в чем бы то ни было убедить его. Все мои аргументы словно бы закружились на месте, и каждый из них принялся хватать себя за хвост.
Но хотя я не обольщался относительно того, что мне удалось переиграть доктора Сомервиля, я вышел с собеседования с ощущением, что потерял время не совсем понапрасну. Сомервиль смог удостовериться хотя бы в одном: я самым серьезным образом настроен выяснить, почему со мной такое случилось.
Вопреки моим собственным ожиданиям, я, в конце концов, нашел Сомервиля довольно симпатичным. Он не стремился выжать из меня все соки. Единственным его предписанием был наказ завести — и вести — дневник. Когда он осведомился, не угодно ли мне повидаться с ним уже завтра, я, к своему собственному удивлению, ответил «да».
Возможно, мне принес облегчение сам шанс выговориться. Хотя я по-прежнему был начеку и многое от Сомервиля смог утаить. Но все-таки начал считать его своим потенциальным союзником. А в этом уже было нечто утешительное. Лучик какой-то надежды.
8
Я лежу на самом краю наполненного зеленой водой плавательного бассейна на вершине холма в Южной Калифорнии и гляжу на раскинувшийся внизу океан. Время примерно полуденное, на небе ни облачка, и я лежу, предаваясь грезам об Анне. Я собрался с силами, чтобы вызвать ее образ телепатически. И не слишком удивляюсь, когда мне почти сразу удается добиться желаемого результата. Возникнув ниоткуда, она опускается на подстилку рядом со мной и снимает с плеч пляжный халат.
Солнце ласкает ей спину. Я чувствую под рукой тепло ее кожи. Осторожно двигаясь на юг, рука прокладывает себе увлажненную потом тропу к ее пояснице. Анна коротко вскрикивает. Я удивляюсь, уж не нажал ли я ненароком не на ту кнопку... Или это атавистическая ностальгия по хвосту? Анна бормочет что-то о том, чтобы я вошел в нее. Я делаю из ладони козырек, пытаюсь посмотреть на нее против света, но выражение лица определить не могу.
Я перекатываюсь на локоть, причем голова моя оказывается у ее ног, нарочно раздвинутых, чтобы я понял, чего она хочет. Кожа здесь белая и безупречная, матовая и нежная, как белая глина; волосы, надушенные и ухоженные, поблескивают и темны как опиум.
Я уже чуть было не набрасываюсь на нее, как вдруг припоминаю, что моя Анна белокура и здесь...
Предупредительные сигналы молниями вспыхивают у меня в голове. Это ведь Голливуд, где блондинки по-прежнему в цене — НАТУРАЛЬНЫЕ БЛОНДИНКИ; мне кажется, будто я вижу ярко-красные неоновые слова рекламы, пробегающие по поверхности бассейна в просвете между ее ног. Реклама заканчивается письменами, начертанными на небесах: воистину ЗОЛОТОВОЛОСЫЕ...
Она завладела моей рукой. И ведет ее к своему черному благоухающему руну. Меня трясет.
— Нет, подожди.
Я отваливаюсь в сторону.
Не произнося ни слова, девушка поднимается, подбирает халат и медленно бредет по направлению к дому. Любовный призыв все еще жив в ленивой поступи ее тела, когда она проходит под белой колоннадой и растворяется в холодном, невидимом мне внутреннем помещении. Но я не в состоянии пошевелиться. Я лежу, пригвожденный собственной нерешительностью к кромке зеленого, как лед, бассейна.
Моя раздвоенность объясняется вовсе не желанием сохранить верность собственной жене. Просто я не убежден в том, что с моей стороны было бы разумно переспать с ассистенткой доктора Сомервиля.
Сцена меняется — и теперь я нахожусь в помещении, как две капли воды похожем на мой гостиничный номер на Мулберри-стрит. Оно неуютно и старомодно, с тяжелыми шторами на окнах, с пожелтевшими обоями и с рукомойником в углу, отделенным от остальной комнаты оливково-зеленой ширмой. Над встроенным в стену камином висит отвратительная акварель с видом Неаполитанского залива. У окна — стол, под одну из ножек которого положена газета. Пара мягких кресел, письменный стол, больничного вида лампа и две железные кровати — одна прямо за дверью, другая посредине комнаты, напротив рукомойника.
Страшно темно, потому что шторы задернуты, свет не горит ни здесь, ни в коридоре. Хотя я прекрасно знаком с тем, что и где стоит в этой комнате, я чувствую себя совершенно дезориентированным. Я понимаю, что нахожусь в кровати, но мне неясно — в какой из двух. Разумеется, делу можно помочь: протянуть руку и зажечь свет, но что-то удерживает меня от этого.
Я лежу, скрючившись под одеялом, и пытаюсь согреться теплом собственного тела. Для октября нынче чертовски холодно — ночной воздух оседает сыростью у меня на щеках. Я не могу вспомнить, не оставил ли я открытым окно. Призрачный и влажный запах, царящий в помещении, кажется мне самым неприятным образом знакомым.
Я лежу, дрожа от холода, и борюсь с ним и вместе с тем стараюсь не обращать внимания на отвратительное ощущение в желудке.
Стремясь согреться, я постоянно меняю позу, ворочаюсь с боку на бок, потуже натягиваю на себя одеяло. Старые пружины кровати издают крик протеста, стоит мне только пошевелиться. А когда я застываю, наступает тишина: дом погружен в глубочайшее безмолвие. Я слышу только хрип собственного дыхания и тяжелые удары сердца.
Итак, я концентрируюсь на дыхании. Оно кажется мне неровным. Я пытаюсь отрегулировать его. Безуспешно. Как будто я утратил контроль над собственными легкими. Я боюсь задохнуться. Я сажусь на постели и делаю несколько глубоких вдохов.
Теперь я веду мысленный отсчет, будучи полностью занят своим дыханием, как какой-нибудь врач, изучающий чрезвычайно редкую болезнь. Стетоскоп у меня в ушах усиливает звук. Я стараюсь выпускать воздух из груди как можно полнее, перед тем как набрать его вновь, с тем чтобы мое дыхание обрело какую-то регулярность. Однако дыхание прерывается, потом воздух вырывается из меня со сдавленным и дрожащим ревом, затем все повторяется сначала, причем шум нарастает. Пружины кровати аккомпанируют моему дыханию...