Галецкий залпом допил вино и твердо поставил бокал на стол, собираясь встать.
— А за что вас арестовали? — поспешно спросил Круминь: мысль о том, что сейчас он останется один в белогвардейском застенке, была невыносима. В том, что визави удастся пролезть сквозь «игольное ушко», он уже не сомневался.
«Уж он-то пролезет, дьявол».
— За что?.. О, на этот счет у меня нет никаких сомнений. Я случайно попался на глаза одному мошеннику. Этот прохвост набрался наглости предложить мне совместную антрепризу в его вонючем менажерии. Галецкий и макаки! Каково? Я высмеял его в лицо, и шарлатан-итальянец тут же настрочил на меня донос в контрразведку. На следующий день — арест. Эти свиньи искали в моей квартире спецдонесения в Москву, шифры, карты, симпатические чернила. Дурачье, я свободный художник, от нынешней смуты у меня только хандра и мигрень. Но поверьте, они еще поплатятся за арест: меня знает полковник Антон Иванович Деникин…
— Сейчас он — генерал.
— Неважно. Я уже решил расквитаться сам. Днем я устрою этим болванам и тупицам прощальный бенефис.
— Надеюсь, доживу, — заметил Круминь.
«Может быть, записку связному?»
— Вас должны расстрелять? — осторожно спросил Галецкий и вновь отпил глоток вина.
Круминь не ответил, зато спросил:
— Вы не могли бы передать записочку?
— О, нет, увольте! — воскликнул Галецкий, при этом в его глазах ничего не дрогнуло; он был по-тигриному безмятежен, — эта просьба унизительна. Я — не мальчишка на побегушках. Как только я смонтирую аппаратуру, я разнесу этот опереточный штаб по кирпичикам. Часов этак в… пять. Вы сможете этим воспользоваться.
— Что ж, — протянул Круминь, не удивляясь отказу. Помолчал. Добавил: — Только имейте в виду, штаб охраняет казацкий взвод, не считая внутренней охраны. Напротив — пехотные казармы.
— Это не имеет никакого значения, — небрежно заметил Галецкий, — моя аппаратура — это тяжелая артиллерия белой магии.
Круминь тоскливо посмотрел на зарешеченное окошко.
— Может быть, я вслед за вами?
Галецкий не уловил его горькой иронии.
— Это невозможно, — ответил он, покачивая ногой с рассеянным видом, — смещение суставов и уменьшение мускулатуры требует телесной подготовки. А лаз так тесен, невозможно тесен, что я и сам, если откровенно, колеблюсь… четыре года назад я последний раз в жизни показывал публике «гудинайз» и еле-еле спасся.
Это было в Варшаве, — продолжал Галецкий, — стояла поздняя холодная осень, и за ночь, накануне моего выступления, Висла покрылась льдом. Я не стал отменять «освобождение от цепей под водой», любители утроили ставки, и меня спустили в полынью в закрытом сейфе. Кроме того, я был в смирительной рубашке. Рукава связаны за спиной морскими узлами. Воздуха в сейфе мне хватило для того, чтобы развязать узлы и открыть замок. Поверьте, при известном опыте это дело одной минуты. Я всплывал почти скучая и на миг утратил бдительность. На одну долю секунды! И все же потерял светлое пятно от полыньи. Я всплыл и ударился головой о лед. Проклиная себя, я проплыл сначала влево, затем вправо. Вверху был сплошной крепкий свежий лед. Запас воздуха в легких уже подходил к концу, я стал терять сознание, пока не сообразил, что между водой и льдом есть микроскопический зазор из воздуха. Кроме того, сам лед снизу неровный, и в его выемках тоже найдется по горсточке воздуха. Соблюдая крайнюю осторожность, я стал плавать на спине, царапая носом лед, пока не наткнулся на трещину. Сквозь эту щель можно было высосать ртом воздух. Коченея от холода, я смог сначала отдышаться, затем сориентироваться по расположению сейфа на дне и поплыть в нужную сторону к полынье. Я не думал о том, что могу ошибиться, и как награда — веревка, спущенная сверху… Зрители меня уже похоронили, и когда я появился спустя 17 минут, успех был грандиозным. Вся публика вдоль набережной вопила благим матом. Я выпил спирт и дал слово: больше в жизни ни одного «гудинайз»… но, это вечное «но»! Мой бог — трюк, сальто-мортале, от которого у слабонервных мурашки по коже. Парить над черепами дураков, таскать за волосы судьбу и даже щелкать смерть по носу — вот высшее наслаждение жизни! Важно только одно: делать это смеясь и с холодной головой.
— В вашей жизни, маэстро, на мой взгляд, слишком много самолюбования. По вашей системе мы всего лишь бесчисленные зеркала для вашего отражения… не считайте, что я осуждаю вас. Вы хотя бы последовательны в своем риске.
Галецкий и бровью не повел:
— Я живу искусством, а вы революцией.
— Разница не только в этом. Мы живем не для себя — для народа. Моя жизнь без него ничего не стоит, не значит… но мы отвлеклись.
— Да, я служу только себе, — Галецкий помолчал и продолжил рассказ. — Так вот, я дал обет: ни одного «гудинайз», но однажды меня поймали на слове и поставили соблазнительное пари. Я азартен и согласился на элементарный трюк: «погребение в наручниках». Мои мышцы были уже порядком закрепощены, но я понадеялся на свой опыт и вот… и вот в песке мое тело, послушное прежде, как хороший пистолет, отказало. Сначала я сравнительно легко перевернулся на спину, чтобы было удобнее снимать наручники. Открывая замок, я случайно повредил правую руку и вмиг оказался на волосок от гибели. Во-первых, я позволил себе испугаться и, не поверите, ощутил приступ смертельной жути. Наверное, с таким чувством висельник ощущает, как палач поправляет петлю на шее. От мысли, что надо мной полутораметровый слой песка, у меня начались непроизвольные судороги, затем похолодели руки и ноги. Надо было собрать все силы, а я допустил вторую ошибку, которая чуть не стоила мне жизни. Вдруг отчаянно захотелось зевнуть. Делать этого нельзя категорически, но я не смог сдержаться, сказался долгий перерыв в исполнении подобных трюков. Я зевнул. Это был зевок в абсолютной пустоте. В легкие не вошло ни капли воздуха. Это был смертельный зевок; так зевают перед концом старики, когда легкие уже мертвы. Силы мне изменили, и тело перестало бороться за жизнь. Лишь нечеловеческим усилием воли, прокусив до крови губы, почувствовав боль и кровь на лице, я заставил себя сесть, выпрямиться и поднять слой песка.
Пламя лампы вдруг подернулось черной каймой копоти, и дымный язычок, дразнясь, выглянул из стеклянного жерла. «Ужо тебе!»
— Я вылез, похожий на семидневного мертвеца. Ха-ха-ха.
Галецкий рассмеялся каким-то неприятным жестяным смехом.
— Я был однажды на сеансе Антонио Блитца, — сказал Круминь…
…Это было тоже в Варшаве, давно. Знаменитый фокусник приезжал к ним в авиашколу для публичного благотворительного выступления, где для него соорудили помост прямо в ангаре на летном поле. Блитц оказался одышливым грузным мужчиной с вялым бабьим лицом, на котором чернели по-женски подведенные брови и подкрашенные бачки. Сначала он «угадывал» с помощью немки-ассистентки мысли офицеров, смешил публику, ловко отгадывая возраст старших командиров, а затем вызвал на сцену любителей погрузиться в гипнотическое состояние. Желающих не было, и тут курсант, сидевший в первом ряду, поднялся на сцену. Это был Круминь. В ту минуту его охватило желание испытать силу своей воли, тем более в поединке с гипнозом. Блитц как-то беспокойно усадил его в кресло, затем принялся суетливо шептать, пучить глаза, делать пассы, привставая на цыпочки… смех публики становился все более громким. На помощь пришла ассистентка, она цепко ухватила пальцами голову Круминя, но тот только иронически усмехался, глядя в усталые собачьи глаза запыхавшегося гипнотизера. Сеанс не получился. Блитц объявил, что у молодого человека весьма крепкие неудобные нервы, и Круминь вернулся на место под гром оваций. Что ж, ему было приятно принимать шутливые поздравления от коллег, которые не подозревали, что человек с «железными» нервами и разыскиваемый департаментом полиции министерства внутренних дел России варшавский представитель Лиги социал-демократов, распространитель «Искры», известный охранке под фамилией Целмс, — одно и то же лицо.
Вспомнив слова гипнотизера о «неудобных» нервах, Круминь улыбнулся. Неудобность была его принципом…
— Блитц? — удивился Галецкий. — И что он показывал?