Ничего не отвечая, Аполлон взял и демонстративно поставил банку с пленной сатурнией на середину стола; молча полез сначала на стул, затем руками на шкаф, откуда снял круглую шляпную картонку и, поставив картонку на стол, открыл запыленную крышку.
Барышня с досадой наблюдала за его молчаливыми действиями через настенное зеркало, у которого она с нажимом подводила губы стеклянной сырой пробкой от флакона жидких румян.
Шляпная картонка имела два отделения: под круглой верхней крышкой находилось пространство для перчаток, которые крепились резиночкой ко второй крышке, под которой было отделение для самой шляпы. Сейчас в картонке с двойным дном хранилась любительская коллекция нимфалид и сатурний, собранная Аполлоном в 1916–1917 годах.
Чехонин отогнул край марлевой крышечки, поймал бабочку, вынул крохотное тельце, испачкав пальцы в скользкой пыльце, и сказал Катеньке:
— Ваши упреки, Катерина, — плод нервного расстройства. Еще вчера вы прекрасно понимали, что мои занятия энтомологией в такое время — это осознанное позерство свободного человека, который согласен подчиниться только собственной прихоти, но никак не расейским обстоятельствам. И вы были со мной заодно в этой игре над пропастью. Я не узнаю вас сегодня, Катя! Мои бабочки — это такой же вызов судьбе, как ваша новая лаковая сумочка, которую вы мечтали достать во что бы то ни стало и выменяли на рынке за штоф подсолнечного масла у какой-то голодающей модницы… Следить за модой сейчас! Разве это тоже не бессмысленно? Разве это не те же стыдные, по-вашему, пустяки? А подводить губы румянами, когда по ночам стреляют?
Чехонин раскраснелся от возбуждения.
— Глупости, Аполлон Григорьевич. Я ведь женщина и невоеннообязанная. А женщина должна быть красивой всегда, чтобы нравиться себе и другим!
— В таком случае, — ответил Чехонин почти миролюбиво, — я тоже хочу нравиться самому себе. Моя модная сумочка — дезертирство с фронта, а мои жидкие румяна для губ — это марлевый сачок для бабочек. Вам идет короткая французская стрижка, а мне к лицу свобода… и не будем больше ссориться.
Аполлон выудил из той же банки энтомологическую булавку-минуцию и завертел бабочку перед глазами, выбирая место для рокового укола: мотылек как раз летел над серединой реки.
В это время штабс-капитан Муравьев с арестантом и унтер-офицером Пятенко ехали в коляске по Матвеевской улице в сторону городских окраин. За те полчаса с небольшим, что тряслись они сначала по булыжной мостовой, а затем по немощеным проулкам, вечернее солнце скрылось за линией горизонта и стало быстро темнеть. Когда они вышли из коляски на углу Монастырской и Киевского спуска — в двух шагах от конспиративной квартиры, все вокруг было погружено в легкие сумерки. Небосвод чернел на глазах, первые слабые звезды также скоро наливались блеском.
— Пшел! — торопливо крикнул штабс-капитан, и коляска покатила в сторону Десятинского монастыря. Пятенко поспешно поковырял в наручниках Учителя и, догнав коляску, неуклюже вспрыгнул на откидную подножку. Круминь потер затекшие руки… На что, спрашивается, надеялся председатель подпольного ревкома, когда спрыгнул из коляски вслед за Муравьевым? На что можно надеяться, зная, что дом надежно окружен, что в правом кармане офицерского френча Муравьев демонстративно держит браунинг, что на губах штабс-капитана пляшет уверенная усмешечка?…Ответ на этот вопрос знал только сам Круминь и гнал его в самые глухие закоулки души, чтобы ненароком не выдать свою тайну.
— Еще раз учтите, товарищ предревкома, — любезно сверкнул браунингом в лучах закатного солнца Муравьев, — без глупостей. Домик надежно окружен… Зыков! Боровицкий!
— Я, ваше благородие, — ответил голос из палисадника.
— Тута, — буркнуло из-за плетня.
— Вот видите, — дернулся Муравьев, — вас я пристрелю с огромным удовольствием.
Штабс-капитан потаенно нервничал. Инцидент с механическим Голиафом выбил его из привычной колеи логических чувств и рассуждений. Кроме того, ему что-то мерещилось неприятное, казалось, тень дурного предчувствия витает над головой. Он никогда не считался с нервами и прочей чепухой; около пяти он лично съездил сюда, на Монастырскую, и осмотрел местность. Дом, поле и огород на задах, ближе к реке, хорошо просматривались, например, из баньки, весьма удобной для устройства засады. Коровник и вишневый сад, примыкавший к монастырской стене (сейчас в кельях и трапезных размещался военный госпиталь), позволяли окружить объект вечером незаметно и со всех четырех сторон. И все же…
Муравьев начертил в блокноте план местности. Большим правильным квадратом обозначил Десятинский монастырь, маленьким — дом подпольщика. На квадратный прямоугольник был поставлен условный топографический флажок с медицинским знаком в виде креста и полумесяца — госпиталь, и тут же обозначен особым значком расположенный на огромном открытом монастырском дворе временный полевой аэродром 3-й авиароты. Затем он аккуратными крестиками наметил расположение рядовых в засаде. Соединил черные крестики твердой карандашной линией, и на схеме получилась этакая идеально правильная петля, почти затянутая вокруг дома. Петля с хвостиком (в баньке был установлен пулемет «льюис». В одной тарелке — 48 патронов) была похожа на цифру 6, и Муравьев сравнил ее в уме с химической ретортой. Это успокаивало. Дом, ставший просто квадратиком, река, превратившаяся в волнистую линию со стрелкой направления течения; люди в виде отдельно торчащих крестиков — словом, план внушал Муравьеву уверенность в успехе операции, там исключались разные безобразные случайности.
И все же настроение у штабс-капитана было препаршивое. Несколько раз он ловил себя на мысли, что раскаивается в скоропалительном решении собственной персоной явиться на заседание штаба, а к вечеру мозг штабс-капитана затопила горечь, тревога… Чем яснее Алексей Петрович понимал, что риск очевиден, тем злее гнал от себя приступ желания переиграть назад, сделать рокировку. Дать повод проклятому большевику поймать, нет, даже просто заподозрить дворянина, белого офицера в трусости?.. Сама тень этой мысли была невыносима Алексею Петровичу. Сегодня наперекор всем обстоятельствам дня он, как никогда, хотел верить в свою особую счастливую звезду…
А в этот момент, когда коляска Муравьева откатила от штаба на Царской площади, когда Энск был еще залит малиновым светом заходящего солнца, вчерашний студент, энтомолог-любитель Чехонин поднес к близоруким глазам бабочку сатурнию «малый ночной павлиний глаз» и наколол ее булавкой, воткнул в пробковую щель на коллекционной рамке, затем широкими полосками полупрозрачной бумаги плоско закрепил распластанную бабочку на дощечках, подложил под брюшко ватку и выправил черные крылышки.
Устремленный к пленнице мотылек вдруг, словно споткнувшись на лету, словно ударившись со всего размаху в незримое стекло, стал, кувыркаясь, падать вниз, на водную гладь. Может быть, последние силы внезапно оставили его, или он почувствовал, что больше ему незачем жить, что его никто не ждет впереди? Может быть, студент с булавкой положил предел его порхающей жизни? Мотылек выпал снежинкой из вечернего поднебесья, озаренный печально-золотым лучом закатного солнца. Сверкая серебристыми крылышками с бархатисто-черной изнанкой, цепляясь шестью лапками за скользкий холодновато-голубой обрыв воздуха, мотылек стал падать в воду. Его непослушные крылышки еще продолжали машинально рулить, то на миг исправляя смертельный крен, то вновь уступая безостановочному падению.
Речная твердь приближалась.
Крылышки мешают отвесному падению, и мотылек падает, медленно кружась, как бы вальсируя…
А на правом берегу в воды Донца входит одинокий молочный конь под кавалерийским казачьим седлом с высокой лукой.
Мчится береговая ласточка.
Возле прибрежного островка осоки и шпажника брезжит в воде морда сома, образуется жадная водяная ямка, водоворот. Глазастая рыбина следит за полетом ласточки, которая, кажется, нацелилась клювиком на мотылька.