Альбину не задевали эти его высказывания. Как прежде вся его та, внедомашняя жизнь проходила для нее стороной, была ей чужда и неинтересна, так была чужда и сейчас, и если она задавала ему уточняющие вопросы, то лишь потому, что ее точило любопытство, как оценивают в том, внедомашнем мире «его».
– Цэрэушник он, не иначе, – наливая себе из бутылки новую рюмку, говорил муж. – Голову даю на отсечение, цэрэушник! Если бы нет, делал бы, что он делает? Кому это нужно, что он делает? Чтобы так трясло всех, с ног сносило? Никому, кроме ЦРУ!
Хорошенько огрузнув от коньяка, он, если сын уже спал, начинал домогаться ее. Большая его мясистая ладонь, забравшись под юбку и оттянув резинку трусов, сжимала ей ягодицы, раздвигала их, плотно приникала к промежности, и она, посопротивлявшись, но не очень долго, уступала ему – как стала делать последнее время. Желание тела было сильнее ее ненависти. Муж это последнее время много чаще и куда настойчивее, чем прежде, требовал от нее близости, – видимо, что-то в той системе, к которой он принадлежал, стало иначе, и прихватывать на стороне регулярно сделалось сложно. Но, уступая ему, она почти никогда не получала удовлетворения. Даже простого, физического, что было ей вполне доступно еще совсем недавно. Ей казалось, внутри нее ходит что-то неживое, словно бы пластилиновое, задыхаясь, скуля, едва не плача, впившись ногтями в мохнатые лопатки над собой, она пыталась пробиться к той знакомой, желанной судороге, которой жаждало тело, колотилась снизу о его тяжесть, будто о некую перегородку, мучительно пробивая ее, – и нечего не получилось, не выходило пробить, не могла пробиться!..
Излив в нее накопившийся в нем тягучий мужской секрет, разом отяжелев и обмякнув, он некоторое время продолжал лежать на ней, плюща ей живот, неумолимо сокращаясь своей пластилиновой плотью, в какой-то миг она переставала чувствовать в себе его присутствие, и он перекидывал ногу через ее бедро, и переваливался на постель рядом. После этого, полежав на спине минуту-другую, несмотря на то, что веки ему теперь должно вроде бы было слеплять сном, он снова возвращался к той своей, недомашней жизни:
– Критику ту же возьми. Историю нашу охаивать начинают. Это еще что такое? Народ плохо жил? Плохо жил, скажи мне?! Хлеб, сахар и маргарин все всегда имели! Так? Так! А что еще?! Кто-нибудь у нас с голоду умирал? Чего тогда эта критика?!
Тут он начинал ее уже раздражать. А может быть, сказывалось еще и ее неразрядившееся, уползающее обратно в себя, подобно улитке в свою раковину, плотское томление.
– Ладно, хватит тебе, завел одно и то же, как сорока Якова, – отпихивая обеими руками его большое жарко-мохнатое тело подальше от себя, враждебно говорила она. – Что с сыном делать, ну-ка вот скажи лучше? Что по этому поводу думаешь? Катится-катится, ну, как докатится?!
С младшим сыном действительно все обстояло плохо. Компания его по-прежнему была в тех, окраинных домах, и, следи за ним, не следи, он пропадал там с утра до ночи. Несколько раз вечерами снова приходил выпивши, в сломавшемся его, загустевшем голосе, когда Альбина принялась отчитывать его и он, перебив ее, закричал: «А уйду совсем, катитесь вы!» – звучала такая готовность сделать себе хоть как плохо, но по-своему, что она испугалась и отступила, и в итоге вышло, что он вытребовал себе право выпивать открыто и впредь. Поселковый участковый, кабинет которого находился в поссоветовском строении, в первой от входа комнате налево, как-то пришел к Альбине и, тяжело ворочаясь в своей милицейской сбруе, садясь на стуле то прямо, то боком, то закидывая ногу на ногу, то снимая, сказал ей: «Ты, слушай, не обижайся… мне бы тебе сто лет не говорить… но вроде как профилактическую беседу с тобой надо… ты мне после благодарна будешь. Насчет сына твоего беседа… знаешь, нет, с кем он околачивается? Там у кого брат, у кого дядька – все через лагерь прошли, там такая капелла подбирается… ты меня извини, конечно, но я должен предупредить. В городскую школу его переведи, что ли!..» Сын, однако, с нынешнего учебного года, как в свою пору старший, и без того учился не в поселковой, а в специальной городской школе, куда по утру съезжались дети и внуки всего руководящего круга, но оттуда друзей никого не завел и, только возвращался автобусом после уроков, бывало, и не зайдя домой, тут же лупил во все лопатки к своим окраинным дружкам.
Муж на ее требование придумать что-то касательно сына начинал тяжело дышать, воздух вырывался из его ноздрей с гневным шумом, и, мгновение-другое спустя, он говорил с яростью:
– А ты тут что смотришь? Я там целый день… мне спины не разогнуть! А ты рядом тут, проконтролировать не можешь? Телефон у тебя на столе для чего? Сын – это на тебе, это ты давай!