Наконец она, держа далеко от себя налитый с горбом, надутый водою стакан, осторожно вернулась в комнату. Мать переворачивалась на бок, собирая одеяло к животу и пытаясь прикрыть заголившуюся спину в лоснистых, от жара коричневых родинках, похожих на тертый, расплывающийся в тесте шоколад. Глянув, девочка поняла, что больше всего ей хочется к маме – прилечь щекой на ее подушку и не знать никаких забот. В сущности, мать не имела права оставлять ее одну, ведь она еще маленькая учится только в четвертом классе. Примоститься сначала с измятого краешку, а потом, повторяя мамины разбитые движения, которые та и сама повторяет почему-то по нескольку раз, как-нибудь слиться с ней, ведь они абсолютно похожи, только девочка поменьше и лицо у нее пока что гладкое, без подробностей, каким бывает изнанка лица внутри у пластмассовой куклы. И тогда, если мать решит умереть, девочка тоже умрет ее же собственной смертью: этому животному – скелету на четвереньках, с горящими глазами в дырах черепа,– придется везти двоих. «Ты принесла?» – вдруг просипела мать, приподнимаясь со страшным напряжением полной, раздутой шеи. Недоступная и некрасивая, с плоскими клочьями волос на голове, она протянула к девочке голую руку и поманила ее самыми кончиками пальцев. Уже не думая о том, что отражается в далеком зеркале, не помня себя от обиды, девочка со злостью пихнула в эти слепые пальцы екнувший стакан.
Когда девчонка наконец ушла, Софья Андреевна еще немного полежала при бледнеющем от солнца электричестве, временами принимаясь жестикулировать и роняя руки себе на грудь. Таблетка, принесенная дочерью, обнаружилась в складках пододеяльника, превратившегося в полупустой мешок, и Софья Андреевна машинально выпила ее, не почувствовав вкуса, словно таблетка была из мела. Вспомнив злое плачущее личико дочери, с каким она сунула матери лекарство, будто ее заставили проделать непосильный труд, Софья Андреевна страдальчески усмехнулась. Она вообразила – без особого страха,– как состарится и сляжет в постель, будто в первую могилу, и как родная дочь, сверкая на нее накрашенными глазками, станет швырять ей прямо на одеяло горькие от плесени куски. Тут же будет ее муж – какой-нибудь лысенький, с волосатой грудкой, вечно в огромных газетах, будто в пеленках, и какие-нибудь дети, бросающие по комнате резиновый мяч. Софья Андреевна любила воображать что-нибудь такое, сладко растравляющее обиды, которых у нее накопился потихоньку крепко запертый склад. Пососав из стакана густой воды, Софья Андреевна стала с удовольствием думать о своих похоронах. Они ей представлялись торжественными и нарядными, будто именины. Мысленно лежа под цветами и принимая покаянное любование склоненных к ней, легонько зыблющихся лиц, она на протяжении своей неосторожной мечты получила столько жалости и нежности, что теплые слезы, остывая, поползли ей в уши, защекотали в волосах.
Однако надо было вставать, почистить, что ли, картошки: девчонка ничего не умела по дому и росла принцессой,– впрочем, Софья Андреевна сама не допускала ее к участию в реальной жизни и не давала в руки даже кухонного ножа. Медленно спустив с постели захолонувшие ноги, она покрепче уперлась ими в пол и выпрямилась. На полу ничком, железными бантиками вверх, лежал и тикал позабытый будильник, рядом шероховато поблескивала разъехавшаяся куча лекарств. Софья Андреевна кое-как, выскользающими ворохами, свалила их обратно в коробку, попутно отложив и сразу потеряв наполовину вышелушенные лохмы ацетилсалициловой кислоты. На полу от таблеток осталось белесое пятно, тончайшая пыль – из-за нее вся комната казалась толсто обмазанной лекарственным месивом, белым на потолке, а на стенах с примесью зеленоватого травяного порошка. Софья Андреевна попыталась надеть халат и не смогла, запуталась. Тогда она завернулась в неловкий байковый кусок (ощущая в себе странную способность использовать вещи только как куски материала) и, волоча по полу ловящие друг дружку рукава, подошла к окну.
За окном проглянуло желтое солнце, и свежевыпавший снег, лежа просто и невинно на качелях, сараях, на стылой грязи двора, искрился под ним, точно это была руда, из которой можно добыть нечто еще более драгоценное. Вдруг Софья Андреевна заметила у сараев темную фигурку в острой вязаной шапочке. Спустя минуту она узнала дочь, которой давно следовало сидеть на уроке, а перед этим вызвать по телефону из учительской участкового врача. Девочка бродила согнувшись, будто что-то искала на земле, ее портфель и мешочек со сменной обувью мелко чернели поодаль, посреди пустыря, полосатого от распахавших его колес, причем старые колеи были белым-белы, а новые, пересекавшие их по дуге,– темны, влажны и отчетливо-узорны. Вот девочка присела, что-то сгребла и стала есть из распухшей горсти, и тут же мать увидела неподалеку от портфеля две голубенькие точки – брошенные варежки. Потом девчонка снова встала, задрав лицо, мокрое от ноздрей до подбородка, и зачем-то полезла, держась одной рукой за стенку сараюшки, на валкий чурбачок.
Дотянувшись до края крыши, где опасно торчали доски разной длины, она, не видя, забрала растопыренными пальцами играющего снегу, оставив на пухлой полосе следок, похожий на кошачий. Жадно проглотив, она вновь принялась возить рукой по крыше, но уже не попадала на сокровище: снег, превращаясь в пыль, только осыпал ей грудь, разъехавшийся шарфик, наморщенное лицо. Неуклюже ухнув вниз и повалив чурбан, девочка постояла, дыша на кулаки, и медленно заковыляла к кустам, опушенным необычайно густо, словно даже перепончатым от снега,– но ясно было, что стоит тронуть эту высокую роскошь, как она отрясется на землю и исчезнет, будто сон. Софье Андреевне становилось все хуже, в голове гудело, говорили по проводам какие-то голоса, и она никак не могла додумать, что же все-таки происходит на улице. Все в ней как-то ослабло, и внезапно ей сделалось жалко дочь – показалось, что девочке не хватит наесться этого мягкого, чистого снега, небрезгливо лежавшего тут и там, но уже потраченного солнцем. Под его теплеющими лучами с земли, сараек, асфальта сошла белесая морозная пелена, и, будто на переводной картинке, проявилось все влажное, яркое,– и отчетливо проступили границы снеговых островков, отчего они сразу уменьшились, превратились в разрозненные крапины и пятна. В дальнем конце пустыря парила свежая яма: девочка, временами странно замирая, уже почти добралась туда, и ее фигурку, похожую на толстенький гороховый стручок, заволакивало рассеянной мутью.
Вдруг до Софьи Андреевны дошло, что девчонка глотает снег, чтобы тоже простудиться и не ухаживать за матерью, что ей лучше лежать больной и голодной, чем принести для матери стакан воды. Именно этого Софья Андреевна от нее и ждала. Мокрая мордочка дочери показалась ей похожей на мордочку мелкого хищника, поднятую от терзаемой жертвы, только вместо крови с наморщенного рыльца капала вода. Пытаясь привлечь внимание сгорбленной фигурки, единственной живой души во всем пустом дворе, она постучала костяшками пальцев по талому стеклу: звук получился глухой, точно барабанили по чему-то непрозрачному. Софья Андреевна попробовала еще, мучительно сдерживая себя: ей показалось, что если она даст волю своему трясущемуся гневу, то попросту расколотит это слезливое стекло с белеющими понизу скобами льда, куда, к ее неудовольствию, прихватило новую кисейную занавеску. Снаружи девочка, без всякой связи с ее птичьими знаками, обратила к своим домашним окнам сердитое лицо, но не различила за гладью стекла неясную тень с наброшенной на плечи как бы звериной шкурой. Все окна в их пятиэтажке были одинаковы, и в доме напротив холодно стояли точно такие же, хотя самый дом, штукатуренный, похожий на русскую печку, был совершенно другой. Пресный снег почему-то отдавал на вкус железной дорогой, проходившей далеко, за многими длинными крышами. После каждого холодного глотка, ощущаемого до желудка, девочка грязными пальцами щупала горло, надеясь, что где-нибудь припухнет и заболит, но горло оставалось обыкновенное. Девочку подташнивало от тяжелой воды в животе, вода отдавала в нос и текла из ноздрей, так что приходилось все время швыркать и утираться.