Спрятав ее, напряженно отверделую, под кофту, уже не смея оглянуться на даму, в которой ей померещилась другая, лучшая мать, девочка словно на чужих ногах побрела к дверям. Теперь она сделалась невнимательна, ее пихали со всех сторон, и от этого в сумке что-то глухо побрякивало. На улице ее опять никто не задержал. Вообще никто не обращал на нее внимания, будто она не сделала ничего особенного и не заслуживала даже, чтобы мельком глянуть в ее горящее лицо. Кругом рябило от ветра, отовсюду напирало слишком много беспокойного, большого воздуха, но его все равно не хватало, в боку от бега образовался твердый, цепляющий под ребра крюк. Девочка бежала, пока могла терпеть эту тупую боль. Потом она плюхнулась на скамейку, точно такую же, какие стояли вокруг универмага. Сразу же все прохожие двинулись мимо, мимо – никто на нее не смотрел.
Приманивший блеском кругленький замок тихонько щелкнул. Через небольшое время скамейка возле девочки сделалась похожа на галантерейный лоток, а сумочка, опустев, стала будто новая и как бы тоже повысилась в цене. Перед этим из нее пришлось повытрясти серебряные легкие комочки шоколадных фантиков, крошки: на питательный сор тотчас прилетели красноглазые пухлые голуби. Теперь скамейка выглядела как место, где явно что-то происходит, вываленные вещицы привлекали любопытные взгляды, бросаемые через плечо и даже как-то понизу, из-под мышки: девочка чувствовала, что замечают и ее искусанные, расчесанные ноги, на которые опять, почуяв кисло-сладкое, садились комары. Лаковые вещицы с золотыми ободками и надписями, включая бумажник на крепкой кнопке (содержимое которого девочка не смела пересчитать), были совершенно чужие. Их просто нельзя было представить лежащими где-нибудь дома – на столе, на этажерке: из-за них все остальное, имеющееся в квартире, сразу бы состарилось и пришло в негодность, превратилось бы в тряпки и дрова. Это было бы даже хуже, чем вечно мешающий островок вещей, присвоенных Колькиной матерью, благодаря которому она как бы постоянно жила у учительницы. Даже здесь, на скамейке, краденое мелкое добро, перебираемое солнцем сквозь листву, смотрелось естественнее, чем могло бы когда-нибудь выглядеть у девочки в квартире. Девочка теперь понимала, что она и мать гораздо дальше от остальных людей, чем все они между собой, что между другими людьми, наверное, не бывает таких расстояний, через которые нельзя переправить даже пустяк, обиходную вещь, сувенир.
Осторожно поворачиваясь, чтобы ничего не уронить и не смахнуть, она принялась выбирать, что бы такое оставить себе: опасливо раскрыла удивительную пудреницу, где зеркальце мечтательно горело сквозь тонкую смуглую пыль, поймала подхваченный ветром носовой платок, весь какой-то несчастный, мятый, грубо измазанный помадой и все равно похожий на астру. Внезапно зеркало показало ей бледное толстое лицо, не умещавшееся в маленький овал,– девочка вскочила и, не глядя на то, что свалилось у нее с колен, поспешно вытирая ладони о подол, едва не побежала прочь. Какая-то крупная женщина с белой челкой и в серых, как бы цементных джинсах, давно наблюдавшая за девочкой от детской коляски, которую рассеянно трясла, схватила ее, пробегавшую, за руку, что-то заговорила удивленно,– девочка вырвалась, вильнула, врезалась в кого-то еще, в чей-то урчащий, как стиральная машина, туго обтянутый живот. Уже от спасительных кустов она оглянулась и увидала, что к скамейке, опережая женщину в джинсах, устремилась другая, в ярких измятых оборках и кудерьках, с голой гнутой собачонкой на поводке, а сзади трепещущим на ветру пятном уже наплывала третья. Все они стали как-то осторожно толкаться, а неподалеку, на перекрестке, скучал, звучно укладывая полосатую палку в толстую ладонь, пожилой милиционер.
С этого дня, хоть первый опыт вышел неудачный, девочка пристрастилась воровать. Это сделалось ее маленькой тайной, о которой она сама почти не помнила среди повседневных будничных дел: что-то вроде привычки ковырять в носу и смазывать добытое на нижнюю сторону столешницы, сверху уставленной благопристойными и нужными вещами. Такие почти невинные пороки незаметно переходят из детства во взрослую жизнь: Катерина Ивановна не раз воровала на службе, прямо посреди толкотни, срываемых телефонных трубок и стеклянных стен, за которыми народу было как напущенного дыму; оставаясь всегда в своем одиночестве, она научилась делать тайное прилюдно и плавала в человеческой массе, будто в плотной, душноватой, химически подтравленной среде, где она могла дышать невидимыми жабрами.
Ей, чтобы украсть, как раз не требовалось остаться с добычей один на один. В сущности, она выбирала не вещь, в которую легко вселялась на расстоянии, а человека, героиню (никогда Катерина Ивановна не воровала у мужчин). Ее внезапные преступления были чем-то сродни любви: если девочка вдруг засматривалась на деликатную старушку в жухлом крепдешине или на розовую студентку с гитарой и рюкзаком – сразу какая-нибудь их небольшая собственность, отложенная чуть в сторонку, начинала мигать и подманивать, вызывая ответную игривость в пальцах, как бы желавших сыграть на пианино. Иногда, подхватив лукавую вещицу на краю небытия (куда теперь должна была отправиться ее хозяйка), девочка не могла себя заставить сразу отойти. Именно это ее и спасло, когда студентка, с грубым стуком отложив расчувствованно-гулкую гитару, начала искать вокруг себя зеркальные очки: сложенные неловко, не с той пластмассовой лапки, они предательски оттопыривали девочкин карман. Но студентка ничего не заметила: оттолкнув зазевавшуюся девчонку, может быть, чью-то сестру, она прошла туда-сюда по тротуару, увязываясь за самыми рысистыми пешеходами и тут же отставая с выражением растерянности на тонкокожем, наморщенном лице. По счастью, подкатил какой-то специальный автобус негородского вида. Задастый девичий отряд, только что бодренько и слабо лялякавший под суровые аккорды, потащил к ревматической дверце грушевидные и квадратные рюкзаки (квадратные и грушевидные девицы словно все переменялись между собою своей законной поклажей). Девочка в последний раз увидела свою студентку, как она, синеватая от автобусных стекол, боком лезет по проходу: дернувший автобус резко ее куда-то усадил.
Как безнадежны, как непрочны были эти попытки приобщиться к чужой значительной жизни, эти мимолетные привязанности! Зеркальные очки, показавшие девочке серое небо, облепленное, будто жирной кухонной паутиной, клочьями листвы, остались висеть и посверкивать на первой случайной ветке. В воровстве, как и во всяком физическом сближении с другим существом, девочке подспудно чудилось что-то неприличное. Ей с ее короткими, но необычайно, брезгливо чувствительными пальцами ничего не стоило залезть в любой фасонистый карман. Далеко не всегда поразившая ее особа выкладывала что-нибудь беспризорное, чаще она, застегнутая и замкнутая, безудержно стремилась по своим делам, нигде и ничего не оставляя,– и ничуть не изменившийся после ее прохождения пейзаж всем своим бетоном и витринами демонстрировал девочке призрачную, исчезающую природу незнакомки, ее отличие от реального мира, существующего сразу и целиком со всеми его обыкновенными обитателями. Немного по-другому было в транспорте, когда недоступные улицы исчезали сами, а незнакомка никуда не могла деться от остановки до остановки – и даже сойдя на тротуар, в отличие от прочих, сразу забывавших направление езды, беспорядочно разбегавшихся пассажиров, продолжала двигаться как бы согласованно с автобусом или троллейбусом, берущим относительно нее зеркальный поворот. В троллейбусе преступница и решилась залезть в карман. Рядом с ней на площадке оказалась бесцветная девушка с покатыми плечами и длиннейшей, густейшей косой: у нее ничего и не было хорошего, кроме этой огромной косы, кончавшейся целым, перетянутым резинкой, рыжеватым веником. Девочка захотела такую косу себе, но можно было только вытащить то, что топырилось у незнакомки в кармане коричневой юбки. Когда же ее расставленные пальцы осторожно въехали в сухую шерсть, там обнаружился не только никчемный для девочки кошелек: под тонкой дешевой тканью напрягалась, ерзала, норовила захватить мизинец в пухлявую складку чужая горячая плоть.
После этого все карманы, полные вкрадчивых конвульсий, сделались для девочки запретны. Ей осталась в добычу только ручная кладь, но и там она частенько находила такое, что, по ее понятиям, не могло путешествовать по улицам, а должно было укрываться в тайниках. Однажды девочка стянула тяжеленный черный портфель, всю ее перекосивший. Снаружи он был как футляр для одного солидного предмета – может быть, музыкального инструмента,– но внутри оказался набит вывернутыми тряпичными комками, тетрадями, консервами, и там, среди прочего, оказались как бы надувные шарики, только не красные-зеленые, а аптечного серого цвета, по штуке запечатанные в целлофан. Девочка не знала их назначения, по что-то заставило ее покраснеть над портфелем, распяленным возле широкого, как корыто, не державшего слабой проточной струйки унитаза в школьном туалете, в фанерной кабинке для учителей. Девочке уже почти не верилось, что этот портфель имел отношение к сердитой, ярко одетой женщине с шелковыми усиками, хотя и льнул к ее сапогу, пока она шнуровала и застегивала жирного первоклассника, воротившего нежный подбородок от железного крючка.