Родня, однако, не унималась. То и дело у Софьи Андреевны норовили переночевать приезжие: красномордые, под хмельком, они обычно заявлялись безо всякого предупреждения, со множеством старых твердых чемоданов, будто со своей походной мебелью, со скуластыми женщинами в капроновых косынках, без конца эти чемоданы считавшими, отчего их беспокойные желтые глаза двигались ходами, как фишки, ни на чем не могли отдохнуть, но постепенно как бы насыщались обилием поклажи и сыто тяжелели. Будучи впущенными, гости без церемоний сдвигали пеленки, развешанные коридорами по всей квартире, закуривали, разгоняя пятернями в татуировках папиросный дым. Женщины первым делом проходили на кухню, доставали кульки, из кульков – серые складни бутербродов с вялой, облепленной крошками колбасой, мятые яйца, вареную скользкую куру, новенькую бутылку водки, которую торжественно, будто выкупанного младенчика, обтирали чистым полотенцем. Вся несвежая и слипшаяся снедь раскладывалась на бумажках и полиэтиленовых мешках, из хозяйской посуды использовались только стопки. Постепенно гости забывали про Софью Андреевну: громко продолжали прерванные ссоры, тыкали пальцами в соль, сумбурно чокались, скопом наезжая на кого-нибудь одного, крепко поставившего локоть в центр стола, и не попадая в другого, в кого безуспешно целились, в то время как он уже выглотал водку и блаженно куксился в такой же сморщенный рукав. Время от времени кто-нибудь из мужчин вставал, отдергивал кухонную шторку и, пошатываясь, глядел в отражавшую его темноту с суровой устремленностью в лице, будто в окно с искрами и ветром летящего вагона. Женщины, приняв по бодрой стопке и наскоро закусив, освобождали мужчинам простор, а сами уходили в комнату к чемоданам, где принимались сдавленно шептаться и считать трикотажные кофточки, листать за яркие углы целые стопы шелковых платков. Это был женский промысел мужниной семьи: татароватые на вид, скуластые тетки, все похожие на толстых кошек, спекулировали мелким марким ширпотребом и даже предметами искусства в виде намазанных по трафаретам «ковров», где наряду с лебедями и усатыми султанами попадались, к возмущению Софьи Андреевны, совершенно голые бабы: их цветочные телеса странным образом напоминали рисунки на школьных партах, и оттого непристойные образы казались вездесущими, словно составляли часть всеобщей, враждебной к Софье Андреевне души. Спекулянтки, по-видимому, были удачливы (та, что пользовалась самым явным уважением в семье, молодая резкая девка с носом вроде большого пальца ноги, все уговаривала поменять вышитую картину с оленем на рижский джемпер). В соединении с горняцкими зарплатами мужей у приезжей родни оказывалось ненормально много денег, они валялись, мятые, у них по карманам, неряшливо вздували бумажники и походили на увядшие картофельные очистки: получив одну или две такие бумажки в день получки, Софья Андреевна спешила их разменять.
С грехом пополам она стелила гостям на полу. По нескольку человек они перебирались на эти матрасы и старые пальто: комната наполнялась тихим храпом, густыми вздохами, кишечной вонью, а одна какая-нибудь женщина все ворочалась без сна, натягивая на бедра задиравшийся халат, изгибаясь и шлепаясь, будто толстая печальная русалка. Софья Андреевна терпела эти заселения, пока однажды, встав под утро к закряхтевшей дочке, не заметила ритмические содрогания стола и чудовище под столом, словно чрезмерно грузное, рывками силящееся приподняться. С холодным ужасом, в котором содержалось и торжество, Софья Андреевна разглядела, что первое, сжимавшееся и разжимавшееся, бледное пятно – отвислая мужская задница, снизу охваченная спущенным брючным ремнем, а второе, в глубине,– женское лицо, глядевшее на Софью Андреевну покойно, будто на плывущее облако. То была одна из лучших, из самых крепких и сладких минут ее обиды. Перешагивая через холмистые, начинавшие ворочаться тела, Софья Андреевна пробралась к выключателю: резкий свет озарил приподнятые локти, зажмуренные гримасы, мужика на четвереньках, ползущего из-под стола задом наперед, кособокое ерзанье под столом и то же лицо, что минуту назад, только темное, гораздо темнее белого женского кома, влезавшего в трусы.
Тщетно страшный мужик, коньячными глазами и жестким, с известью, вихрастым волосом вылитый Иван,– тщетно он шлепал на Софью Андреевну босыми ногами и совал ей в лицо раскрытые паспорта, доказывая, что та, затаившаяся под столом, его законная супруга. Софье Андреевне это было все равно, она твердо верила в глубине души, что муж и жена могут вот так заниматься друг другом в одном-единственном месте – в собственной кровати, что такая «любовь» – свойство скорее места, нежели самих супругов, и если уж мужу приспичило в дороге, жена должна заставить его дотерпеть. Лично Софья Андреевна никогда бы не позволила Ивану прикоснуться к себе даже в отдельном номере гостиницы, где в чужой обстановке (а для Софьи Андреевны все чужое было излишеством и роскошью) они и сами стали бы немного иными. Даже дома Софья Андреевна требовала, чтобы это между нею и Иваном всегда происходило одинаково (тяжко, плоско, на три больших размазанных поцелуя), и так сохранила высшую верность мужу, хотел он того или не хотел. Теперь она, конечно, имела полное право презирать бабенку, которой все-таки пришлось выбираться из своего убежища. Пару раз поддев по дороге стол, с которого закапала ожившая лужа, она выползла уже в болоньевом свистящем плащике и встала, плаксиво кривясь на палец Софьи Андреевны, твердо указующий в коридор. Ее покорное появление, ровный рядок застегнутых пуговиц возбудили в мужике новый приступ ярости: он даже замахнулся на Софью Андреевну бессильным кулаком, одновременно наступая ей на ногу холодной лапой.
Но Софья Андреевна ничуть не испугалась: потряхивая мокрую девочку, похлопывая ее по парному байковому задку, она спокойно смотрела, как хмурые гости выпрастываются из-под своего тряпья и опять влезают в него, зевая, длинно доставая до глубин растянутых рукавов. Завернутые и застегнутые все в то же дремотное тепло, не веря, что их действительно гонят, они еле-еле шевелились, и то потому, что мешали друг дружке: то тот, то-этот, бормоча, присаживался на чужую одежду или чемодан, которые тут же начинали из-под него тянуть. Женщины, однако, оживали быстрее, всухую отирали лица шершавыми руками, их припухлые глаза зажигались заботой о добре. Они по очереди подходили пошептаться с героиней собачьей свадьбы, а та, вместо того чтобы сгорать от стыда, бессовестно хихикала, поджимая голые коленки, большие, как коровьи лепехи, и казалась страшно довольной. Внезапно женщины, побросав свои разинутые сумки, заговорили разом, и стоило Софье Андреевне корректно им заметить, что особа на "б" здесь вовсе не она, как незваные гостьи рассвирепели. Ввинчиваясь одна поперед другой, они принялись позорить оторопевшую Софью Андреевну последними словами и, если бы не ребенок у груди, сорвали бы с нее при своих мужьях аккуратный и отглаженный халат.
Мужики, уже приободрившись, покрикивая, похаркивая, волокли поклажу в коридор. В глазах у оскорбленной Софьи Андреевны играли пятна, и на минуту у нее возникло чувство, будто ее Иван, неузнанный среди гостей, сейчас опять бросает ее, уезжает с остальными. Никогда она не смогла понять, отчего ее, учительницу литературы, обозвали блядью и проституткой, никогда не смогла забыть, как по сереющему, светлеющему двору, по ровному и чистому, будто фарфор, асфальту ее незваные гости парами тянулись на остановку,– тянулись, кружили, вдвоем обходя, чтобы их перехватить, поставленные чемоданы, обнимались короткими ручками,– и как потом долго не было слышно автобуса, только чиликала птица в редеющих, теряющих сумрак кустах.
Наконец они действительно уехали. Покормив девчонку, сонно отпустившую длинный, как морковина, мокрый сосок, Софья Андреевна почувствовала себя не у места, будто на проходе среди сдвинутой мебели, разбросанного по полу ватного барахла. Так долго длилось предрассветное время без теней, когда все за окном призрачно редело, не набирая цвета, что казалось, будто до солнца слишком многое успеет истаять и первые лучи найдут во дворе одни железные качели да голые столбы. Чувство потери объяснялось, конечно, не уходом родни, больше к Софье Андреевне не заявлявшейся. Настоящей потерей был и остался Иван. Софья Андреевна знала, что он уехал на жительство к матери в поселок Нижний Чугулым, но ей все время чудилось, что он неподалеку. Все, что терялось из рук у Софьи Андреевны – пуговицы, лекарства, ключи от кабинета литературы,– все словно оказывалось у Ивана, обитавшего, будто домовой, там, где привычные вещи соединяются изнаночными стежками паутин, безнаказанно читавшего книги, припрятанные в тайниках. Словно некое божество, Иван отвечал за все убытки и потери Софьи Андреевны, а сам оставался незримым,– но счет его рос, и особенно по праздникам Софья Андреевна, сидя без света в ловушке своего отчаяния, верила в неизбежность расплаты, а значит, и в то, что увидит Ивана по крайней мере еще один-единственный раз.