— Что это с вами? — спокойно спросил я.
Эдна заплакала еще громче, и на ее крик, еле передвигая ноги, приковыляла больная мать. Тем временем я объяснял отцу, что пришел уговорить его и его семейство отдать мне в день выборов свои голоса.
— А мозги у этого парня в порядке? — спросил он, ни к кому не обращаясь и постепенно опуская тесак. К тому моменту, когда в дверях появилась мать Эдны, опасность как будто миновала.
— Ведь это тот самый молодой человек, что принес мне в больницу хлеба? — спросила мать и засеменила ко мне, протягивая худую, со вздутыми жилами руку.
— А мне наплевать, что он тебе приносил! — заорал ее супруг. — Я знаю одно: он подкапывается под моего зятя.
— Как так? — удивилась старая женщина, и муж рассказал ей, в чем дело. Она внимательно выслушала его и, подумав, сказала: — Мне-то какое дело? Они, видно, знают, что к чему: понабрались от белых. А мы в их делах не смыслим.
Я провел у них в доме час, а то и больше, и на прощанье отец Эдны дал мне совет, на его взгляд очень разумный.
— Мой зять, что бык, — сказал он, — а ты для него, что клещ для быка. Клещ вопьется быку в зад, а быку это нипочем — ест, пьет, справляет нужду, клеща и не замечает. А потом прилетит цапля, сядет быку на спину и склюнет клеща. Поразмысли-ка об этом.
— Спасибо за совет, — сказал я.
— Говорят, тебе дали кучу денег, чтобы побить моего зятя, — продолжал он. — Будь у тебя хоть капля ума, ты бы припрятал эти денежки подальше и употребил бы их с толком. Смотри не проморгай своего счастья… А уж если тебе непременно хочется спустить их, что ж, я могу тебе помочь.
Просто удивительно, как быстро распространились слухи о моих намерениях. Обычно телеграмму из столицы получают в Анате через пять дней, если не бастуют почтовые служащие и ветер не сорвал телеграфные провода; слух же доходит за день, а то и быстрее.
Когда я поднялся и стал прощаться, Эдна, молчавшая все время, тоже встала, чтобы проводить меня к машине.
— А ты куда? — спросил ее отец.
— Хочу проводить его…
— Проводить? Смотри, как бы я тебе не всыпал.
— До свиданья, — сказала она с порога.
— До свиданья, — ответил я, пытаясь улыбнуться.
Глава одиннадцатая
По дороге домой я вновь и вновь вспоминал, как хладнокровно и смело я вел себя в минуту опасности, и эта мысль доставляла мне неизъяснимое удовольствие. А как Эдна взглянула на меня при прощании! Ясно было, что она сумела оценить мое бесстрашие. И тут я вынужден был сказать себе то, в чем до сих пор не решался признаться: Эдна нужна мне сама по себе, а не как орудие моей мести Нанге. Сначала я думал, что добиваюсь ее только для того, чтобы насолить Нанге, а теперь, странное дело, Эдна была для меня куда важнее, чем этот Нанга. Анализируя таким образом свое душевное состояние, я не мог не спросить себя: какое значение имеет для меня моя политическая деятельность как таковая? На этот вопрос трудно было ответить. Все перемешалось: месть, проснувшееся во мне политическое честолюбие, любовь… И все вело к единой цели. Ведь было бы наивно полагать, будто одной только любви достаточно, чтобы отбить Эдну у министра. Правда, у меня были свои преимущества — молодость, образование, но что это значило по сравнению с богатством и положением Нанги и отцовской властью корыстолюбивого старика? Да, я хотел использовать все средства, надежды отвоевать у Нанги депутатский мандат у меня, в сущности, не было, но я все равно считал, что надо бороться и всюду, где только можно, выводить его на чистую воду; тогда, если он и одержит победу, премьер-министр поостережется вновь ввести его в свой кабинет. Впрочем, имя Нанги, как и многих его коллег, было достаточно запятнано, чтобы уже сейчас лишить его всех полномочий, но у нас, к сожалению, не столь строгие нравы, как в некоторых других странах. Вот почему наша новая партия — Союз простого народа — поставила своей задачей разоблачать все злоупотребления и предавать их широкой гласности; быть может, кто-нибудь наконец встанет и скажет: «Воруй, да знай меру. А Нанга меры не знает». Однако очень-то надеяться на это не приходилось.
Я ехал по тому самому склону, где три недели назад мы с Эдной потерпели аварию, и думал о том, сколько перемен произошло за это время, как все неустойчиво в нашей стране и как изменились мои собственные взгляды. Поступая в университет, я полагал, что через три года, окончив его, я стану членом привилегированного класса, символом принадлежности к которому является собственная машина. Я был так в этом уверен, что уже на втором курсе выправил себе водительские права и присмотрел машину, очень комфортабельную — сиденья одним нажатием кнопки превращались в удобную постель. Однако последний год в университете ознаменовался для меня своего рода нравственным кризисом, который я объясняю отчасти влиянием довольно радикально настроенного преподавателя-ирландца, читавшего нам курс всеобщей истории, отчасти впечатлением, которое произвело на меня перерождение человека, за пять лет до этого слывшего в университете самым воинственным председателем студенческого союза. Этот ратоборец стал секретарем министра труда и промышленности и одним из самых богатых и продажных чиновников в столице, а однажды мы прочли в газетах его выступление, в котором он заявил, что профсоюзных лидеров следовало бы сажать под замок. На этом примере мы, студенты, увидели, как развращающе действуют на людей любые привилегии. Мы торжественно сожгли его чучело в зале студенческого союза, где он когда-то в своих пламенных речах обличал правительство, и университетское начальство оштрафовало нас за то, что мы закоптили потолок. Многие из нас дали клятву не соблазняться никакими буржуазными привилегиями, символом которых в нашей стране является собственная машина. И вот теперь я сам сидел за рулем в чудесном «фольксвагене», уминавшем холмы, словно батат, как сказала бы Эдна. Но я надеялся, что мое новое положение не развратит меня и я не уподоблюсь тому, кто всю жизнь уберегается от опасности, а под конец все-таки ломает себе шею.