Тут противники Уначукву стали выкрикивать, что это собрание их возрастной группы и что они не собираются жевать вместе с ним семя глупости, которую он называет своей новой верой.
— Мы толкуем о дороге белого человека! — крикнул кто-то громче других.
— Да, мы толкуем о дороге белого человека. Но ведь когда рушатся стены и крыша дома, потолок не остается на прежнем месте. Белый человек, новая религия, солдаты, новая дорога — все это составляет одно целое. Белый человек имеет и ружье, и мачете, и лук, а во рту носит огонь. Он сражается разным оружием.
— Наше незнание велико, оно больше нас самих, — начал Нвеке Акпака, взявший слово следом. — Те, кто требует, чтобы Уначукву ушел, забывают о том, что никто из нас ни слова не может сказать на языке белого человека. Мы должны прислушаться к его советам. Если мы пойдем к нашим старейшинам и скажем, что больше не будем работать на строительстве дороги белого человека, то чего мы добьемся? Что наши отцы возьмут мотыги и мачете и пойдут работать вместо нас, в то время как мы будем сидеть дома? Мне известно, что многие из нас желают сразиться с белым человеком. Но только глупец пойдет охотиться на леопарда с голыми руками. Белый человек подобен горячей похлебке, и браться за него надо осторожно, медленно, с краев миски. Умуаро стояло здесь до того, как сюда явился из своей страны белый человек искать встречи с нами. Мы не звали его в гости; он нам не родственник и не свойственник. Мы не крали у него ни козу, ни курицу; мы не отнимали у него ни его землю, ни его жену. Мы не причинили ему никакого зла. И все же он пришел и обходится с нами несправедливо. Наш жезл офо высоко поднят между нами и ним — это мы знаем твердо. Хозяин не умрет оттого, что в гости к нему явится незнакомец; и да не уйдет от него гость с распухшей спиной. Мне известно, что белый человек не желает Умуаро добра. Вот почему мы должны держать наш офо между ним и нами и не давать ему повода сказать, что мы сделали то-то или не сделали того-то. Ибо если мы дадим ему такой повод, он возрадуется. Почему? Потому что тогда окажется, что тот самый дом, который он хотел бы разрушить, да не знал как, загорелся сам собой. Поэтому мы должны продолжать работу на строительстве этой дороги, а закончив ее, мы спросим, нет ли у него еще какой-нибудь работы для нас. Однако, когда имеешь дело с человеком, который считает тебя дураком, не худо иной раз напомнить ему, что и тебе известно то, что известно ему, а глупый вид ты напускаешь на себя во избежание ссоры. Тот белый человек считает нас глупцами, так давайте же зададим ему один вопрос. Я собирался задать ему этот вопрос сегодня утром, но он не пожелал слушать. У нас есть поговорка: можно отказаться выполнить просьбу, но нельзя отказаться выслушать ее. По-видимому, в тех краях, откуда пришел белый человек, не существует такой поговорки. Как бы то ни было, мы поручим Уначукву спросить его вот о чем: почему нам не платят за работу? Я слышал, что повсюду в Олу и Игбо белый человек платит за такую работу. Чем же мы отличаемся от них?
Акпака умел говорить убедительно, и после его выступления желающих взять слово не оказалось. Тогда собрание приняло единственное свое решение: возрастная группа Отакагу просит Уначукву узнать, выбрав для этого подходящий момент, когда к белому человеку можно будет обратиться без опаски, почему он не дает им никаких денег за то, что они работают на строительстве его дороги.
— Я выполню ваше поручение, — заверил Уначукву.
— Это еще не всё, — сказал Нвойе Адора. — Просто спросить его, почему нам не платят, недостаточно. Он знает почему, и мы тоже знаем. Он знает, что в Окпери людям, делающим такую же работу, платят. Поэтому спросить его надо так: «Другим платят за эту работу, почему же не платят нам? Разве мы не такие, как все?» Важно его спросить: «Неужели мы отличаемся от всех?»
Все с этим согласились, и собрание закончилось.
— Очень верные слова ты сказал, — обратился к Нвойе Адоре один из приятелей, когда они уходили с базарной площади. — Может быть, белый человек разъяснит нам, отца мы у него убили или мать.
Вопреки опасениям младшей жены, Эзеулу не чувствовал себя совершенно разбитым. Правда, ноги от ступней до бедер ломило, а слюна отдавала горечью. Но худшие последствия перенапряжения он предупредил: растер, как только вернулся домой, тело целебной мазью из сока дерева бафии и позаботился о том, чтобы всю ночь возле его низкого бамбукового ложа горели толстые поленья. Нет лучшего лекарства, чем огонь и эта мазь из бафии. Через пару дней жрец поднимется с постели крепким, как только что обожженная глина.
Расскажи кто-нибудь Эзеулу о тревогах его младшей жены, он бы рассмеялся. Это показывало, сколь плохо знают жены своего мужа, особенно если они, как Угойе, не старше его первых детей. Если бы Угойе знала своего мужа в те годы, когда он только что стал жрецом, она, может быть, и поняла бы, что изнеможение, ощущаемое им после празднества, не имеет никакого отношения к наступлению преклонного возраста. Будь оно вызвано годами, он бы ему не поддался. Его дочери не придавали значения тревогам жены Эзеулу, потому что, будучи его дочерьми, они знали его лучше. Они знали, что это — неизбежное следствие праздника, как бы составная часть жертвоприношения. Да и кто бы мог втоптать в пыль грехи и дурные поступки всех умуарцев и не сбить ноги до крови? Даже такому могущественному жрецу, как Эзеулу, не приходилось рассчитывать на это.
Пока возрастная группа Отакагу проводила свое собрание в тени деревьев огбу на базарной площади, слух о том, что белый человек отхлестал Обику, распространился по всем деревням Умуаро. На усадьбу Эзеулу эту новость принесла жена Эдого, которая услышала ее, когда возвращалась из леса домой с вязанкой дров на голове. Эзеулу был разбужен рыданиями матери и сестры Обики. Он отбросил в сторону циновку, которой укрывался, и вскочил на ноги; первое, что пришло ему в голову, была мысль: кто-то умер. Но затем он услыхал, как рассказывает о чем-то жена Эдого, чего не могло бы быть, если бы и впрямь кто-нибудь умер. Он сел на край бамбукового ложа и громким голосом позвал жену своего старшего сына. Та сразу же вошла в оби, сопровождаемая мужем, который в момент ее возвращения был дома: он украшал резьбой дверь из дерева ироко по заказу одного титулованного умуарца.
— О чем это ты там рассказываешь? — спросил Эзеулу у Амодже.
Она повторила услышанную ею историю.
— Хлыстом? — переспросил он, все еще отказываясь верить. — Но какое же он совершил преступление?
— Те, кто рассказывал, ничего об этом не говорили.
— По-моему, он поздно пошел на работу, — задумчиво проговорил Эзеулу. — Но белый человек не стал бы пороть за это взрослого мужчину, да к тому же еще моего сына. За опоздание его попросили бы уплатить штраф в пользу сверстников; его не наказали бы хлыстом. Или, может быть, он первым ударил белого человека?..
Эдого был тронут, увидев на лице отца глубокое огорчение, которое тот тщетно пытался скрыть. Казалось бы, он должен был почувствовать ревность к младшему брату, но ревности не было.
— Пойду-ка я, пожалуй, на площадь Нкво — там у них сейчас сход, — сказал Эдого. — Непонятна мне пока эта история. — Он пошел к себе в хижину, взял мачете и направился к выходу.
Отец, все еще пытавшийся понять, как могло случиться такое, окликнул его. Когда Эдого вернулся в оби, Эзеулу предостерег его от опрометчивых поступков.
— Насколько я знаю твоего брата, он, вероятно, ударил первым. Тем более что он был пьян, когда уходил из дому. — Тон у него уже изменился, и сын едва сдержал улыбку.
Эдого снова пошел к выходу; на нем было то же одеяние, в котором он работал, — длинная и узкая полоска материи, пропущенная между ног и обвязанная вокруг пояса таким образом, что один ее конец свободно свисал спереди, а другой — сзади.
За ворота усадьбы вышла и мать Обики; она шмыгала носом и терла кулаком глаза.
— А эту куда понесло? — спросил Эзеулу. — Я вижу, собирается воинство на бой с белым человеком. — Он рассмеялся, когда Матефи обернулась на его слова. — Возвращайся к себе в хижину, женщина!