Выбрать главу

Только маму. Наши отношения уже очень близкие и, если все пойдет нормально, скоро станут совсем интимными. Например, много-много часов каждодневно и еженощно я буду проводить у нее на руках, целуя ей грудь. (Это будет можно. Он никак не сумеет помешать.) Затем в конце концов между нами будет установлена телесная связь с помощью золингеновских ножниц. А когда я войду в нее, как же она будет визжать и плакать. Оттого что я ухожу. Одило сам не знает, какой властью над ней мы обладаем и как сильно она нас любит: он не чувствует, как она подходит ночью, раскутывает нас, щупает нам лоб и плачет от тревоги, когда мы болеем… Скоро вся она достанется отцу. Мне кажется, он умирает от голода. Худой, как «мусульманин». Сколько бы он ни ел, ему все мало. Мало — недостаточно, чтобы душа держалась в теле. Усмехаясь про себя, я зову его Fatti.[22] Бешенство, непримиримость, подавленность запеклись вокруг его глаз темной коркой, лицо потрескалось от поражения и незаживающих ран. Он, наверное, поправится после войны. Заживет искалеченная нога. Естественно, я не прощу своего отца за то, что ему придется сделать со мной. Он войдет и убьет меня своим телом. Одило тоже это знает и чувствует.

Я должен сделать одно последнее усилие, чтобы достичь ясности, чтобы меня правильно поняли. Напоследок меня занимают лишь проблемы времени — продолжительности некоторых его отрезков. Даже в тех обстоятельствах евреев слишком долго заставляли ждать на городских площадях, и дети начинали понемногу сходить с ума, а теперь я знаю, как они сходят с ума на первых этапах творения: как быстро разрушаются их миры. Евреев слишком долго заставляли ждать на летних лужайках под стремительными небесами, слишком часто процесс воссоединения семьи был чересчур томителен, и дети бегали туда-сюда, пока не замирали со вздернутыми, как клешни, руками, а через каждые несколько шагов на земле лежали грудные младенцы и плакали, а родители не подходили к ним, слишком долго не подходили. Теперь сны Одило состоят из красок и шумов, наполнены восторгом или ужасом, но смысла в них никакого больше нет.

На какой-то миг он замирает посреди поля. Только на миг. Его время уже не измеряется более длинными промежутками. Он должен действовать, покуда еще длится детство, пока все вокруг существует ради игры — даже его собственные какашки. Он должен действовать, пока никто не пришел и не забрал его детство. А они придут. Я надеюсь, врач будет одет во что-нибудь хорошее, нормальное, а не в белый халат и черные сапоги, что наверняка… Я сам. Ошибка. Ошибка… Мы ублали, мы налозили. Смотрите! Вдали, перед заросшим соснами склоном, собираются лучницы с мишенями и луками. Наверху — свет, какой бывает, когда слепнешь, и небо сражается с тошнотой. Со множеством оттенков тошноты. Одило закрывает глаза, и я вижу летящую стрелу — летящую неправильно. Острием вперед. О нет, но тогда… Мы снова бросаемся через поле. Одило Унфердорбен и его пылкое сердце. А внутри — я, пришедший не вовремя: то ли слишком рано, то ли когда было уже слишком поздно.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Эта книга посвящается моей сестре Салли, которая в очень юном возрасте оказала мне две огромные услуги. Она разбудила во мне инстинкт защитника; и ей я обязан если не самым ранним, то уж, конечно, самым ярким и насыщенным из своих детских воспоминаний. Ей тогда было, наверное, полчаса от роду. Мне — четыре года.

Я также весьма обязан моему другу Роберту Джону Лифтону. Пару лет назад я начал вынашивать идею: изложить историю человеческой жизни, прожитой против часовой стрелки. Затем однажды вечером после, как водится, эмоциональной схватки на теннисном корте Лифтон вручил мне экземпляр своей книги «Врачи-нацисты». Без нее мой роман просто не мог быть написан. Вероятно, то же самое можно сказать о книгах Примо Леви, в частности, «Человек ли это?», «Затишье», «Утонувшие и спасенные» и «Мгновения передышки». В числе других писателей, оказавших мне большую и разнообразную помощь: Мартин Гилберт, Гитта Серени, Иоахим Фест, Арно Майер, Эрих Фромм, Симон Визенталь, Генри Оренштайн и Нора Валн. Каким-то уголком сознания я все время помнил один коротенький рассказ Исаака Башевиса Зингера и один — знаменитый — абзац из Курта Воннегута. (Не буду перечислять авторов медицинских пособий, над которыми я без особого удовольствия корпел; но я рад поблагодарить Лоренса Шайнберга за его увлекательного и жуткого «Нейрохирурга».) Опять-таки, мысли и впечатления по поводу — я имею в виду Холокост — появлялись и развивались в дискуссиях на протяжении многих лет. Выражаю благодарность всем собеседникам, в том числе моей супруге Антонии Филипс, отцу, Кингсли Эмису, отчиму жены Зану Филдингу, шурину Хаиму и свояченице Сюзанне Танненбаумам, свояку Метью Спендеру, а также Тому Машлеру, Питеру Фоугсу, Пирсу и Эмили Ридам, Джону Гросу, Кристоферу Хитченсу, Джеймсу Фоксу, Захарии Лидеру, Клайву Джеймсу, Джозефу Бутби, Шолому Глоберману, Яну Макъюэну, Солу и Дениз Беллоу, Эдмунду и Наталье Фосеттам, Джонатану Уилсону, Майклу Питчу и Дэвиду Папино.

Подзаголовком книги я сделал слова Примо Леви: «Природа преступления». Преступление имело такой характер, что, вероятно, самоубийство Леви можно считать актом иронического героизма, действием, утверждающим примерно следующее: «Моя жизнь принадлежит мне, и мне одному решать, когда ее закончить». Преступление было уникальным не по жестокости, не по трусости, но по стилю — сочетанию в нем атавизма и современности. Оно явилось примером рептильности и «рациональности» одновременно. И хотя само преступление не было специфически немецким, таким был его стиль. Национал-социалисты нашли в мозгу центр рептильной памяти — и проложили туда автостраду. Для скорости и безопасности, чтобы служила тысячу лет, ведь «рейхсавтобаны», если помните, тоже строились так, чтобы гармонично вписываться в пейзаж, как садовая дорожка.

М. Э.

Лондон

Май, 1991

вернуться

22

Fatti (нем.) — папочка. Созвучно fatty — толстячок (англ.).