«Пищевое отравление» — такой был диагноз.
Отравился он, без сомнения, копченой рыбкой, которую презентовал ему — как же его звали? — усть-кореньский бичёк, который как-то очень ловко, очень естественно приклеился к нему сразу после прилета, едва-едва вылез ДэПроклов из кабины. Чересчур уж как-то ловко, чересчур уж как-то естественно приклеился… Можно было бы предположить, что он его поджидал.
Этот бичёк таскался с ним по поселку целый день. ДэПроклов угощал его сигаретами, бутылочку водки они с ним распили. Валера — точно! Его Валера звали — водил его по нужным людям, всех он знал, все его знали, но отношение к Валере было, как бы сказать, опасливо-пренебрежительное, и ДэПроклов не один раз ловил на лицах людей неодобрительное удивление, когда его видели в компании этого самого Валеры. Никто, впрочем, ни слова ему не сказал.
А ДэПроклову было наплевать, главное, что Валера все обо всех знал, рассказывал жутко интересные вещи, и кто же еще мог рассказать лучше про убогую жизнь убогого этого поселения, чем не убогий этот Валера?
Невысокий, сухой, с быстрыми повадками боксера-легковеса, весь черный, как жук, с диковинным тут тщательным пробором в заметно изреженных черных же волосах, с жуковатыми черными глазами — все в нем изобличало жулика, не вора, не бандита, а именно жулика. Он был расконвоирован и работал, кажется, в местной котельной.
Когда вечером ДэПроклов собрался уже улетать, тот вдруг так трогательно засуетился: «У нас не полагается, чтоб без подарка…» — куда-то бегал, к кому-то заходил, в результате притащил грязный кожаный какой-то кисет, что-то вроде ладанки из оленьего меха и связку сухой копченой рыбы — «Пивка выпьешь в Питере! Такой рыбки ты там не найдешь, точно». На прощание они обнялись.
В ожидании, когда вертолетчики заправятся, он одну рыбешку скушал — тут-то и начался кошмар.
Потом — после неотложки, после промываний, после уколов — он двое суток пролежал в номере, не вставая.
А потом позвонила Надя:
— О, Господи! — облегченно и счастливо вздохнула она. — Наконец-то я тебя отыскала! Улетел и — ни слуху, ни духу. Чего я только не передумала?!! — радостные слезы слышались в ее голосе.
Он ничего не мог есть. Надя привезла литровую банку рисового отвара и с ложечки кормила его, а он блаженствовал.
Она спросила:
— А где эта рыба? Ну, которую тебе подарили?
— В сортире, где же еще? Меня от одного ее запаха выворачивало. Даже и до сих пор запах чудится.
— Плохо, — огорчилась Надя, став необычайно серьезной. — Я бы могла на анализ ее отдать, — и вот тут-то она и произнесла: — Они могли тебя отравить.
Он засмеялся.
— «Они»? Кто такие «они»?
— Я не знаю, — растерянно ответила Надя.
— Меня?! Отравить?! — он очень развеселился. — Я, Надя, думаешь, почему так держусь за свою контору? Потому что жизнь там для журналёра — безмятежная. Материалы — только положительные. Когда приезжаешь, все тебя со страшной силой любят, готовы на ручках носить, поскольку знают, что никакой бяки я про них не напишу. Моя журналистика теперь — журналистика витринная.
— И тебе это нравится? — с осторожным осуждением спросила она.
— Нравится — не нравится. Это — другой совсем разговор. Я это — к тому, что ни у кого нет никаких резонов травить меня.
— Я не знаю, — растерянно повторила Надя. — Мне что-то показалось. Мне так неспокойно за тебя!
— Лапонька моя… — растрогался ДэПроклов, и погладил ее по щеке. — Иди ко мне, а?
— Не надо, Дима.
— Иди, а?
Она заметно колебалась. Лицо ее стало отчаянно грустным, и вновь сквозь печаль явственно засквозило старой какой-то тоской.
— Просто полежи, а?
— Ох, Дима-Дима!.. — сокрушенно и с легким-легким оттенком разочарования вздохнула она.
Он лежал с закрытыми глазами, слышал, как шелестит ткань снимаемого платья, щелчки каких-то кнопок, звуки чего-то расстегиваемого и ничего, кроме грустной досады — на себя! — не ощущал. «Ах, — думал он, внутренне морщась. — Зачем это? Не нужно бы это!..»
Немая и настороженная, она скользнула к нему под одеяло и замерла с краешку.
Не открывая глаз, он повернулся к ней, крепко обнял ее горячее обнаженное тело и тесно-тесно прильнул к ней.
Она была, как каменная, каждая мышца отчужденно напряжена. Потом он услышал, ее стало помаленьку отпускать, она задышала освобожденней, а потом вдруг вздохнула с несказанным счастьем и облегчением в голосе:
— Господи! Как хорошо… — и тихо заплакала. — Ничего больше не надо. Ладно? Как хорошо! Как хорошо, Господи!..