А. Боголюбов — в миру Андрюша — это был приятель Павла. Почти друг — по преферансу, по встречам разнообразных торжественных дат.
Никогда Андрюша не упоминал имени Ксаны Мартыновой — вот чему в первую очередь подивился Павел. Все романы Андрюшки были известны ему достаточно хорошо. Боголюбову доставляло, видимо, удовольствие представать в глазах друзей этаким донжуаном, и он заботился об огласке своих похождений с назойливостью даже смешной, наводившей на мысли о вполне платоническом характере увлечений этого всеэнского казановы…
Создавалось впечатление, что книгу не читали. Многие страницы были склеены. Никаких отметок, подчеркиваний — абсолютно новехонькая книжка.
Павел не мог помнить почерка Боголюбова — жили-то в соседних кварталах, смешно было бы переписываться. Но он не сомневался почему-то: надпись была сделана Андрюшей. И это было очень интересно, очень.
— Прекраснейшая окрошка! — воскликнул наконец Павел бодро и сыто, хотя тарелка опустела минут пять назад.
Роза Федоровна сидела пригорюнившись и, должно быть, не расслышала. Истово смотрела на портрет Ксаны.
— Ах, до чаго же мила была! — воскликнула она вдруг с некоторой театральностью в голосе. — Глаза радовались смотреть на нее — молоденькая, чистенькая, тоненькая. — И вдруг заплакала.
— Был бы сынок — непременно сосватала бы. И хозяйка легкая была — в руках все так и кипело.
— А у вас сынов разве нет?
— Взрослые уже, переженатые. Один во Владивостоке — на тралфлоте, другой в Алма-Ате — шофер первого класса.
— Скажите, Роза Федоровна, а у Ксаны был… ну, скажем, друг? С кем в кино ходят, например, на танцы?
— Да их здесь целый хоровод ходил! — оживилась женщина. — Чуть не с пятого ли класса! Но она — ни с кем из них! Правда, последнее время один — Витька Жигулев — вроде бы приглянулся. И в кино ходили, и на танцы. Мария сказывала… Но больно уж плохой парень: худой, бледный. Высокий, правда. Все с гитарой приходил: трынь-брынь, трынь-брынь. Крикнешь им: «Ироды! Спать дайте!» А он: «Тише, бабуся! Искусство принадлежит народу, значит, и вам причитается». Грубиян был. Но чтоб хулиганство какое с его стороны, это — врать не буду — не замечалось. Они сначала учились вместе. Он маленько постарше, на завод пошел, отец у них помер. Один раз, правда, облевал мне забор, паршивец, но говорит: не я! У них майские праздники прошлый год справляли. Может, и не он, только очень уж худ, где ему водку пить, прямо Кащей Бессмертный! Сейчас вот уехал в Москву, в институт поступать.
— И давно уехал?
— А недели две, может, чуть поболее… Видно, не сладилось у них с Ксаной. Дверью ка-ак хлопнет! Ну, думаю, мать пресвятая богородица, атомная бомба, что ли, попала? Прямо по грядкам и побежал. Я ему: «Куда, сукин сын, редис топчешь? И так позасохло все!» — он и не слышит. Калитку ка-ак наподдаст! — думала, с петель сорвет. В них, в худых-то, очень много злости есть, оттого, может, и худые, не про вас будет сказано.
— А я разве худой? — удивился Павел.
— А то толстый! — фыркнула женщина. — Прямо фон-барон, какой толстый!
— М-да. Ну, значит, наподдал он калитку?
— Ну, значит, наподдал он калитку — думала, с петель сорвет — и бегом за огороды в степь. А я через стенку слышу — да и окошко тоже открыто Ксана запела что-то, патефон завела. Плевать мне, дескать, красавице такой, на дураков этих, мужчин. Она поманила бы только — тыщи бы сбежались!
Да… А ночью, слышу, он опять под окном. Ксана, говорит, золотая моя, люблю, говорит, больше жизни. Я тебя, говорит, на руках буду носить, в шелка-бархаты одевать, золотом осыплю! А она, слышу, только хаханьки — дескать, не хочу. А он — все свое гнет: больше, говорит, всего на свете! Ну, думаю, пропал твой редис, Марья — весь как есть потопчет! Не хочешь слушать, а слушай — окошки-то открыты… Потом он, значит, обозлился: попомнишь мои слова, только поздно будет, а старпёру этому я ноги переломаю, проси не проси!
Павел вдруг резко перебил сказочный речитатив женщины:
— Это вы точно слышали?
— Не знаю уж, точно ли, не точно ли, — обиделась она. — Только окна-то открыты: не хочешь слушать, а слушай.
— И, значит, что он ей говорит?
— Ты, говорит, Ксана, еще вспомянешь этот разговор, только поздно будет, не воротить его будет! А старпёру этому, проси не проси, я ноги переломаю! Прощай, говорит, счастливая будь, а я уж как-нибудь так… Заплакал горькими слезами и пошел.