– А ты не хочешь?
вот в таком контексте — потрясла его. Весь его вид выражал страх: «Нет! Не был! Не состоял! Не привлекался! Даже рядом и в мыслях — никогда!».
Забавно: столь мощная эмоция хорошо подходит для «поводка на душу». Для Лазаря в этом нужды нет. Он и так меня слушается. Но он же — типичный. Значит, и другие местные представители из этого социально-религиозно-возрастного кластера… Надо запомнить.
– Слышь ты, трахнутый, садись да рассказывай. Как ты дошёл да жизни такой. И не вздумай врать — я лжу нутром чую. Но-но. Штаны не подтягивать, рубаху держать у горла. Мы любоваться будем. Может, у кого и встанет на тебя.
Парнишка, постепенно успокаиваясь, развязал пояс, снял опояску, аккуратно сложил их рядом, уселся по-турецки, подстелив полу своего кафтана, по моему жесту, убрал вторую полу, которой попытался прикрыть свой срам, продёрнул рубаху через ворот, развёл пошире отвороты кафтана на груди, демонстрируя ряд выпирающих рёбер, подсобрал спущенные штаны на сапогах и, в очередной раз тяжко вздохнув, приступил к повествованию.
Я уже объяснял, что голый человек менее склонен к обману, чем одетый? — Тревожащие его душу глубокое смущение, взволнованная скромность, поруганная честь… отвлекают массу интеллектуальных ресурсов на переживания. Мозгов для вранья остаётся меньше. В нашей ситуации к этому добавляется ещё свежий ночной воздух.
Это прохлада — весьма полезная «погонялка», тянуть время нам не к чему. И «любоваться» мы не будем: я захлопнул «зиппу» — свет в ночи далеко виден, как бы к нам ещё гости не подошли.
Ходить по ночному лесу тихо — мало кто умеет. Сухан идущего — издалека услышит, но… «Бережёного — бог бережёт» — русская народная мудрость, ей и следую. Продолжение: «Не бережёного — бережёт конвой» — по жизни слышать приходилось, мне не понравилось.
Итак, парнишка был бояричем. Что само по себе уже редкость: бояре на «Святой Руси» — очень малая доля населения. Но я попал именно в этот круг, и постоянно натыкаюсь на персонажей из этого сословия. А не на купчиков или поповичей, которых, вообще-то, много больше.
А вот то, что его сношал — его же холоп, судя по бронзовому браслету на правом запястье — вообще ни в какие ворота…
Было бы наоборот — нормально. Я и сам в сходную ситуацию когда-то попал, да и позднее немало аналогичных историй слышал.
Холоп — двуногая скотинка, собственность господина, хозяин сказал — сделай. Встань, ляг, повернись, напрягись, расслабься… признайся в любви и неизбывным желании ещё разик…
Исполнять с радостью и любовью любую волю господина — святая обязанность всякого раба. Трахать (в прямом и переносном смысле) всех своих зависимых — право и обязанность господина, хозяина, владетеля.
Но наоборот… Ну-с, послушаем.
– Меня Божедар зовут. Батюшка с матушкой сильно господу молились, чтобы у них сыночек родился. Наследник и рода продолжатель. Сначала только девки рождались, шестеро подряд. Потом господь молитвы услышал, и меня им дал. «Божий дар». Я слабеньким родился, болел много. Матушка, сёстры, мамки, няньки… все вокруг меня крутились-заботились. Рос я в любви да в холе — «как цветочек аленький в ладошке маленькой». Отца и не видал: он Долгорукому служил, то его — в одну землю пошлют, то — в другую. Был он и в Киеве, когда там, семь лет назад, Долгорукого убивали да суздальских резали. Из Киевского Рая выбрался чудом — холоп разбудил, как раз перед тем как киевские пришли. С холопом этим да с двумя слугами — батяня от убийц и ушёл. Вон с ним. Его Шухом прозвали — он немой, только и говорит: ш-ш-ш, ш-ух. Батя его у какого-то торка за две ногаты купил — совсем негожий был, тощий, больной. И язык урезан. За что, почему — никто не знает, а сам он сказать не может.
Услыхав своё прозвище, Шух завозился под Суханом. Тот снова его прижал его к земле.
– Ребятки, вы не мучайте Шуха. Он хороший. Он меня любит. Только сказать не может.
– Будет меньше дёргаться — целее останется. Дальше сказывай.
– Да-да, конечно. Дальше… Как отец вернулся — меня на мужскую половину взял. До того я при матушке жил, беспокоилась она обо мне сильно. Да и не было никого — мужи-то с боярином ходили, службу служили. Как перебрался — дал отец дядьку для обучения и слугу для услужения. Дядька был старый, больной от ран, кашлял да храпел сильно. А слугой батя отдал Шуха. Потому как вернее его — и быть невозможно: отца из Рая вытащил, до вотчины нашей с ним дошёл. Дорогой-то худо было, а Шух не струсил, не сбежал. Да и нет у него никого, кроме нас. Можно я… застегнусь. Холодно.
– Нет. На холодке живее говорить будешь.
Божедар нервно вздохнул, положил ладони на колени, как примерный ученик, и продолжил:
– Мне в те поры десять лет исполнилось. Шуху… никто не знает. Видно, что старше, но насколько… лет 13–14, наверное. В горнице моей спали втроём. Я на — постели, дядька — на лавке, Шух — на овчине у порога. Дядька… глуховат да туповат. То орёт, то в теньке кемарит. Я всё больше с Шухом. Других товарищей… Маменька-то меня с дворовыми мальчишками играть не пускала: «Ой, побьют, ой, поцарапают. Полезешь куда вслед за ними да и голову сломишь. Их-то много, а ты у нас один».
Божедар вздохнул, вспоминая, видимо, своё счастливое детство. Нет, детство у него было не такое уж счастливое:
– Отец вернулся раненый, болел сильно. Тут, в Залесье, суздальские признали князем этого… Катая. Тогда его ещё Боголюбским не звали. Он давай прежних, Долгорукого бояр — гнобить. Батяня лежит, на княжью службу ехать не может. Попал под общую метлу. Худо: княжьей милости нет, свои люди да добро — под Киевом осталось, вотчина обезлюдела, маменька у отцова одра денно и нощно… Зима пришла. Рождество у нас в тот год… Голодно и холодно, дрова бережём. Дядька кашлял-кашлял да и ушёл к печам спать. Лучше, говорит, морда грязная, да ноги тёплые. Лежу в постели, под тремя одеялами, в мамкиной душегрее, в штанах тёплых да в шапке. И с холоду зубами стучу. Коли попадали, знаете — сколь такой холод мучителен, без движения, без тепла, всей надежды — утро придёт.
Знаю, приходилось. 10–12 градусов при навязанной неподвижности полный рабочий день… при всех удобствах и коммуникациях… изнурительно.
– Тут подходит к моей постели Шух. Аж смотреть на него холодно: в одной сорочке. А от него теплом несёт! И — хмельным духом! Подаёт мне баклажку невеликую. А в ней — бражка! Я-то до той поры хмельного в рот не брал, матушка строго-настрого заповедовала. Ну, отхлебнул я, потом ещё чуток. Крепкая такая, духмяная. Как огнём по горлу. А он тут возле стоит, мёрзнет. Я одеялы откинул — лезь. Он нырк — и под одеяло с головой, и дышит там. И я туда. Лежим под одеялом, пыхтим и хихикаем. В пять минут — жарко стало. Я давай с себя всякие тряпки долой снимать. Высуну нос — холодно. Аж пар со рта идёт! Юркну под одеяло, к Шухову плечу — тепло. А он хлебнёт и мне баклажку подаёт. Потом я как-то устал, глаза слипаются, в сон потянуло. Я — на бочок, к стенке носом, и заснул. Снится мне, что уже лето настало, зелено всё вокруг, солнечно, радостно, жарко. А тут барашек прибежал и толкает меня сзади. Я его гоню, а он всё толкается. Я его хвать за рог и тянуть… И понимаю сквозь сон, что в кулаке у меня не бараний рог, а… твёрдое, горячее. Живое. В нём — сердце чьё-то бьётся! Я-то с испугу руку — дёрг. А — не пускает. Поверх моего кулачка ещё чья-то рука лежит, держит. Сперва, как я дёрнулся, сильно так прижала. После чуть по-опустила и давай мой кулачок поглаживать, двигать его тихонько. По этому самому… по горячему да твердому. Вверх-вниз, вверх-вниз. А оно… дрожит. Будто птица певчая поймалася. А у меня в голове — ни одной мысли. Только: «Боже святый, боже правый!» — крутиться. Страшно мне, жарко мне, трепетно с чего-то. И как-то… чудесно. Словно я жар-птицу споймал. Будто сон продолжается, будто в стране какой волшебной. Будто я — не я, а княжич какой-то заколдованный. Это всё не со мной, понарошку. И интересно: а что ж дальше в той сказке будет? Кто ж витязем храбрым явится, как падут чары колдовские?