А вот живет ли Дания в 2014 году? Та Дания, про которую за столетия до этого пророчески было сказано: «Какая-то в державе датской гниль»?
Живет ли Европа в 2014 году? Конечно, я понимаю, что многие европейцы являются вполне себе живыми людьми. И я знаю этих людей, уважаю их. Но живет ли континент и входящие в него страны?
И что лучше — призрачная, изуродованная, но живая жизнь нынешнего моего Отечества или та «смерть вживе», которая уже возобладала на Западе? И под диктовку которой творятся там чудовищные дела — и ювенальные, и иные.
Но не был ли нацизм первым натиском на Европу этой самой «смерти вживе»? И не ее ли притягательный запах уловили русские мертвецы — эмигранты? Не ей ли поклонялись и поклоняются? Не к ней ли тянутся сейчас на Украине тамошние бандеровцы и их приспешники? И не воюем ли мы в очередной раз по принципу «живое против «мертвого вживе»? Да, в очередной раз, потому что, в каком-то смысле — если верить в данный метафизический расклад — мы именно так уже и воевали с 1941 по 1945 годы. Живые — против живых мертвецов.
«Тотенкопф» (дивизия СС «Мертвая голова») в нацистской Германии… Возглас: «jViva la muerte!» («Да, здравствует смерть!») в нацистской Испании… И так далее.
Однажды Сталин написал по поводу произведения Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте. Любовь побеждает смерть».
Наша блудливая интеллигенция сознательно превратила осмысленный текст Сталина в нечто всяческого смысла лишенное. Для этого она «всего лишь» (тут главное, что «всего лишь») искромсала его высказывание, утаивая последнее предложение. Интеллигенция, воюя со Сталиным, и отнюдь не только с ним одним, обманула общество и убедила его в том, что для Сталина великий гётевский «Фауст» является произведением менее значимым с художественной точки зрения, чем горьковская поэзия. Притом, что поэзия Горького гораздо ниже по художественному уровню, чем его проза.
На самом деле, Сталин предлагал не эстетическое, а метафизическое сопоставление. Он уловил в «Фаусте» Гёте нечто, отдающее той самой «мертвечиной вживе», которую мы обсуждаем. Но разве он один это уловил? А разве Томас Манн, восхищавшийся Гёте, не уловил того же самого?
Кто является и поныне настоящим героем из народа, наиболее емко вобравшим в себя весь героический дух Великой Отечественной войны? Конечно же, Василий Теркин.
Вчитаемся в его диалог со Смертью, имеющий для нас не только эстетическое, но и метафизическое значение:
Сравните эти строки с подвываниями мерзавца, целующего костлявые руки живых мертвецов, каковыми в силу ненависти к стране стали русские белогвардейцы, пошедшие в услужение Гитлеру. Сравните и почувствуйте разницу. Почувствуйте разницу между живым и «мертвым вживе». Между нашим «Смерть не страшна» из песни «Бьется в тесной печурке огонь» и их яростным воплем «Да здравствует смерть!»
Примените для этого сравнения не только обычные эстетические средства, не только средства, предлагаемые этикой и гносеологией, но и особые средства, предлагаемые метафизикой.
Уловите этот живой дух советского солдата, преемственный по отношению к живому же духу защитника святой России,
Московского царства или Российской империи, — и тот мертвый дух, который несли в себе и тевтонские псы-рыцари, и немецкие нацисты. Недаром же эстетическим и метафизическим прологом к Великой Отечественной войне стал «Александр Невский» Эйзенштейна.
Уловите этот живой дух, а я продолжу цитирование Твардовского:
Согласитесь, налицо некое соединение почти лубковой картины с мистерией, причем с мистерией жизни. Теркин понимает всю силу смерти и все таящиеся в ней соблазны. Он понимает всю лживость смерти, уверяющей его, что мрака не надо чураться, что ночь — это тоже здорово. Но самое главное в том, что Теркин, находясь на грани небытия, улавливает коварство Смерти, которой от него еще что-то нужно. Ну, пришла Смерть — и пусть забирает. Так нет, ей от меня еще чего-то нужно! А значит — она не всесильна. Что ж, побеседуем. Так что тебе нужно лично от меня, Косая?
Я надеюсь, что читатель прочитает полностью эту главу из поэмы Твардовского «Василий Теркин». А заодно перечитает и всего «Василия Теркина». А заодно — и великое стихотворение того же Твардовского «В тот день, когда окончилась война». А заодно — и его же «Теркина на том свете» («А уж с этой работенки Дальше некуда спешить… Всё же — как решаешь, Теркин? — Да как есть: решаю жить»).
Мало ли какие еще художественные произведения надо перечитать, какие музыкальные шедевры заново прослушать, какие живописные полотна, картины и спектакли заново пересмотреть, чтобы пережить, а не только понять умом этот фундаментальный конфликт между живым и «мертвым вживе».
Но это надо сделать. И еще что-то надо сделать для того, чтобы не просто сказать себе самому: «Я солдат еще живой», а восстановить в себе полноценную жизнь живого духа, готового сражаться с духом мертвым, тянущимся к тебе костлявыми руками, соблазняющим тебя смертным холодом лживого благополучия и лишающим тебя того счастья, без которого живой жизни нет и не может быть.
И не надо стесняться собственной слабости. Ибо эта слабость живого, слабость естественная и преодолимая. Ведь и Теркин, как вы убедитесь, если не помните наизусть цитируемое мной стихотворение, в какой-то момент оказался «томим тоской жестокой», оказался «одинок, и слаб, и мал». Мало того, он начал со Смертью выстраивать некие отношения. Чего, кстати, никогда делать нельзя, и что по слабости, малости и одинокости человеческой все когда-нибудь делали.