Выбрать главу

- Чорт знает что...

Глазеющие перевели глаза на Пимена. Рядом прошуршало:

- Похоже, тифозный, - и перед оперным нищим стало пусто.

- Подайте, граждане, - донеслось...

Пимен пошел на голос и забормотал в худое лицо:

- Нарисованный им ближе, чем ты... Его они купят, повесят, понимаешь? повесят над ковром и под его взглядом будут целоваться, нюхать цветы, есть шоколадные паровозы, бисквитную башню. И нарисованный вынесет, а ты вместо фальшивой сукровицы брызнешь огнем. Ведь брызгало же, помнишь? Я сейчас схожу к нему. Погоди, или этого еще не было? 1917 год был?

- Отойди к дьяволу. Граждане, подайте!

- Гражданин, вы не видели нарисованного нищего? Его обманули: ему дали жалкие глаза. Их надо выцарапать...

- Кого? глаза?

- Да, глаза... и вставить настоящие, нефальшивые...

- Ну, ну, идите, пожалуйста.

...Встречу плыл бред со страниц 1800 и 1900 каких-то годов. И тогда вот так же кричало все:

- Надо холста? Купи. Надо красок? Купи. Учиться? Заплати. На выставку? Купи. Бегай на завод, иди в агенты, в статисты, в репортеры, но купи, купи.

Метет, кружит, воет, лепит. Холодное, мокрое, а сквозь него черные, синие, лиловые слова:

- Продается! купи!

Через всю улицу протянулось полотнище и хлопает в метель:

- Помоги голодающему.

Опять со стены выпирает из ночи в белой кайме старик, пронизанный одиноким ржаным колосом. Руки его ко всем:

- Помоги!

Чего он кричит? Разве не видит: шляпы, шелка, шинели, звезды, сумочки, собаки на цепочках, ридикюли, сани, - все мимо, все льнет не к нему, ходоку от голодных, а к банкам, к бутылкам, к горам масла и хлеба...

XVI.

- Да нет... что это я?

Пимен протер глаза и свернул на площадь, в белое, в вой. С огромного дома его увидела каменная женщина, взметнулась в снег на вздыбленном коне и грянула в трубу:

- Не-э-т?

Пимен обрадованно заспешил к ней:

- Вот, вот.

Едкое синее облако скрыло женщину и коня. На плечо легла тяжелая рука, о голову разбилась брань. Из облака выплыло лицо шоффера. Блеснуло лакированное крыло автомобиля в слезах снежинок, стекло, а за ним фальшиволицая женщина. Заплывшие глаза ее в такт машине сверлили стужу:

- Хрр-хрр.

- Чего стоишь?! Несет тебя чорт под колеса!

Шоффер толкнул Пимена и исчез. В щелочках, на размалеванном лице захоркало неистовей. Опять взмыло облако. Налетевший ветер смыл его и автомобиль. Сквозь вихрь, как в 1800 и 1900 каких-то годах, со вздыбленного коня глядела женщина и крякала уткой, свистала, хрипела.

Пимену вдруг все стало ясным: вспомнились долетавшие с коек разговоры, жалобы Фели, читанные до болезни статьи... Но каменная женщина вновь затрубила:

- Не-э-э!..

И он заспешил к ней:

- Вот, вот. Иди сюда. Или хочешь, чтоб с тебя еще сотни лет рисовали головы, руки, ноги и бедра? Ведь, устала заслонять наших живых женщин? Пойдем со мной к одной из них...

По Москве, в метель, шли каменная женщина с дома и Пимен Моренец в жару. Он лихорадочно говорил ей:

- Ты, вероятно, очень наивна... Ведь, мы старше тебя на три тысячи лет... Что ты знаешь? Ты сгорала над небывшими? Как? Не знаешь, что это?.. А вот вообрази: дети должны были родиться, а чахотка выглодала матерей, голод влил в них яд страха. Разве не страшно носить под сердцем чахоточного, хилого? От этого у наших женщин мутится в голове, и они идут под нож акушера... Да... А потом, за едой, им чудится, что они едят тех, небывших, убитых операционным ножом, своих, для кого в грудях молоко. Сквозь сон слышат, как детские губы ищут груди. Вскакивают, вспоминают все, но ищут, ищут... Это ночью, во тьме, понимаешь? Ощущать на груди тепло губ ребенка и не находить... Матери кусают губы, руки, бьются о стены. И с них нельзя рисовать рук, ног, бедер... Страдания скручивают их в веревки. Лица их в значках. Да... Это у женщин... У мужчин другое...

Пимена вдруг поразило: на доме женщина вздыбливала коня, трубила в трубу, теперь же идет, как все. Но мысли вспыхнули, и он захлебнулся:

- И у меня, у всех... у многих. Те, для кого я рисую, не видят моих картин. Им нужны хлеб, сапоги. Они могут жить без картин, без книг. А ведь, пока они живут без картин и книг, дело земли не в их руках. Вот как сделать, чтоб картины и книги были им нужнее хлеба? как воздух? Не знаешь? А что если все наделять глазами? Вот смотри?

Пимен подбежал к книжной лавке:

- Видишь: книги мертвы, и люди идут мимо. Они могут итти мимо них, ты понимаешь? А если наделить эти книги глазами, чтоб они глядели, приковывали, кричали о том, что в них? пройдут ли мимо?

Захлопнутая дверь выстрелила. Пимен вздрогнул и вместо женщины рядом увидел юношу. Злоба смочила его губы и трепала их:

- Надо убивать подлецов!

- Кого? - спросил Пимен.

- Их! - указал юноша на книжную лавку: - за два учебника просят пять миллионов. А где, ну, где я возьму их?!

Молодые глаза осветили Пимена и рассеяли бред. Он схватил юношу за рукав и привлек к себе:

- Слушай, моя жена продала одну вещь. Пойдем, я дам тебе на книги...

Дрожащий, желтозеленый, с яркими больными глазами, он казался пьяным. Юноша отстранился от него, вырвал руку и пошел. Дорогу к нему, Пимену, преградила голова в знакомой шапочке, и в лицо с синью родных глаз плеснуло:

- Пим, что ты делаешь?! Зачем из больницы ушел?!

Маленькая рука повлекла его к лошадиной морде и властно толкнула за синюю гору извозчичьей спины:

- Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..

Улица дрогнула и ринулась под Пименом.

XVII.

Видеть глазам мешали газетные простыни. По грядам строчек прыгала тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пимену, за красной чертою, металась ртуть.

Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь прозревшие окна февраль. По вечерам с далеких бульваров доносились всплески вороньих граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали жалобы прибитого к макушкам домов железа.

С темени Пимена, как стеарин от горящего фитиля, на глаза, на руки и ноги плыла муть. Газетные простыни расплывались в облака. Готовым вставало бередившее мозг полотно с фонарями глаз на лицах. Пальцам было зудко, - будто они только что уронили кисть. Суставы затопляла радость, с них струилась на предметы и стены. Стирал ее очкастый, высокий, с бурой шерстью вокруг шеи... Словно из стены выходил, ронял шерсть и утоньшался, светлел. Сверкая стеклами, потирал руки. Студеными, как свечки, пальцами бегал по груди Пимена и кому-то стучал в нее. Пропадал - и опять. И всегда неожиданно.

От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутываемый тьмою, разрываемый снопами электричества, бесконечный день.

Мела и выла метель. Барабанил дождь. Опять шел снег. Подмораживало, распускало. И все, будто, в один день... Когда он кончился, Пимен ощутил себя усталым и легким.

Об окна терлась влажная хмурь. На горящую печку через форточку дышал день... Было хорошо, но из-за двери вынырнул очкастый, замутил свежесть, ощупал Пимена и засмеялся:

- Во-о-от, поздравляю. Теперь вас только корми, пальцы пооткусываете... Всего...

Пятился к двери, кивал, рассыпая с очков блестки, и Пимен увидел вместо него худенькую Фелю. Под его взглядом к щекам ее прилила кровь и затопила испуг в глазах. Губы раскрылись, ноги ринулись к Пимену и заспешили прочь. Феля боялась, что расплачется, шепнула:

- Молчи, - и засуетилась у стола.

Глаза ее прорвались сквозь улыбку Пимена и прикипели к сердцу. И не для того, чтоб он нарисовал их. Таких не нарисуешь.

Свет их воскресил: его уход из больницы; странные улицы Москвы и каменную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда на четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, - в клинике так и сказали: "Хороший мальчишка был бы"; и утро, когда его, Пимена, собирали в больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался: к нему пришел неведомо где скитавшийся оборванный... отец... бывший помещик, тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена. Феля кинулась к брату: