– Скажите, Руфь, у вас уже есть план занятий с Борисом? Или вы считаете, что прежде ему следует немного отдохнуть?
– Я просматриваю книги, которые вы мне дали. Но, разумеется, нельзя планировать ничего определенного, пока мы не начнем занятия.
– Разумно.
Премного благодарна.
– Я предполагала, что мы начнем не раньше понедельника, – продолжала я.
– То есть не раньше, чем я уеду. Боитесь – буду вам мешать?
– Отчасти да. Но главным образом из-за того, что всем необходимо освоиться. Я не уверена, что Борис сможет думать об уроках в первые два дня.
– У вас правильный подход, Руфь.
– Вот уж не думала, что у меня есть какой-то особенный подход.
– Есть. Зато нет чувства юмора.
– А может, – ответила я, краснея, – все дело в том, что вам кажется забавным одно, а мне другое.
– Вот именно. Мне, например, вы кажетесь очень забавной. Я настолько смутилась, что уже не могла думать ни о чем, кроме своего смущения. Ни о том, что напряженные словесные поединки, которые она так любила, доставляют ей почти чувственное наслаждение. Ни о том, что в ее словах есть правда.
Я научилась относиться к себе с юмором значительно позже, а в то лето она, безусловно, была права. Мне присуща ирония, имеющая так же мало общего с истинным чувством юмора, как избитое причитание домашней хозяйки, что стоит ей в кои-то веки вырваться из дома – обязательно хлынет дождь. Я была убеждена, что борюсь с судьбой, и мне не приходило в голову, насколько абсурдна подобная борьба. Но трудно оставаться спокойным и равнодушным, пока теплится хоть малейшая надежда на победу.
Я редко видела Уолтера Штамма в те первые дни. За столом он держался вежливо, но отчужденно; все остальное время или читал на веранде, с которой открывался вид на озеро, или уплывал на одном из трех катеров, стоявших у причала, или гулял в лесу, один или с Борисом, Лотта тоже большую часть дня проводила вне дома, как правило с подружкой, жившей в одном из домов по соседству. Миссис Штамм всегда была чем-нибудь занята: то готовила еду в кухне, то носилась по дому, расставляя книги и разбирая документы. Несколько раз я разговаривала с Борисом; казалось, он ко мне неплохо относится: когда никто не видел, он приходил ко мне в комнату. В воскресенье после завтрака я наконец распаковала коробку с вещами Лотты, которые Хелен Штамм отдала мне, – большинство оказалось моего размера. Там были платья, брюки и блузки, которые, похоже, надевали всего раз или вообще не надевали, купальный костюм, который казался значительно новее моего выгоревшего черного. Некоторые вещи выглядели поношенными, и я отложила их для внуков миссис Банион – из гордости, которая до знакомства с Хелен Штамм не проявлялась так остро и болезненно.
Штаммы уехали в воскресенье вечером, когда Борис уже спал, а Лотта читала в своей комнате. Мне выдали будильник, и я, по настоятельному совету Хелен Штамм, поставила его на семь часов, чтобы приготовить завтрак для Бориса и Лотты. Я долго не могла уснуть, но это было даже приятно. Этакая окруженная роскошью бессонница на мягкой постели, в красивой комнате, овеваемая легким свежим ветерком. Прежде я никогда не спала на тонких перкалевых простынях. Сколько ни гладь грубые дешевые простыни, им далеко до перкалевых.
На следующее утро я проснулась около шести от яркого солнца, заливавшего комнату, потому что вечером не сообразила опустить штору. Лежа на кровати под тремя одеялами, в первый раз за всю жизнь действительно одна в комнате, я подумала о том, что окунулась в невероятную роскошь.
Мне даже не хочется, чтобы здесь вдруг очутился Дэвид.
Эта мысль неожиданно пришла мне в голову – каким-то образом она была связана с предыдущей – и так же быстро исчезла, пока я разглядывала кленовый комод, такой обычный и такой красивый в теплом солнечном свете.
Сейчас мне здесь не нужен никто. Совсем никто.
Я подумала, что Лотта и Борис еще, наверное, спят и я успею побродить по дому. Если захочу.
Потом я начну скучать по Дэвиду и буду рада, если он сможет приехать. Но не сейчас.
В семь я выключила будильник и заставила себя встать, хотя солнце еще не согрело комнату, а я спала без пижамы, впервые после того, как отец, когда мне исполнилось пять, а Мартину четыре, заявил, что мы уже слишком взрослые, чтобы видеть друг друга без одежды.
Первая неделя была самой счастливой. Возможность уединиться, которой я никогда не имела и которой наслаждалась теперь, красота природы, жизнь без особых проблем создавали ощущение покоя, незнакомое мне прежде. Отношения с Борисом складывались очень удачно: я специально начала занятия с арифметики, которую он знал лучше всего. Вопросы – проще некуда: равны ли шестью семь и семью шесть; что больше – одна четвертая или одна восьмая; сколько унций в фунте, четвертаков в долларе, никелей[3] в двадцати пяти центах? Он отвечал медленно, но всегда правильно, и после этого мы перешли к более сложным задачам. Первые несколько дней мы совсем не занимались английским и я задавала лишь самые легкие вопросы по истории и географии, поэтому, когда мы наконец принялись за чтение, он не боялся показаться глупым.
Я опасалась, что из-за своей неопытности не сумею помочь Борису с чтением: я ведь не знала, какие именно у него затруднения, потому что Хелен Штамм говорила лишь о его слабых способностях. Но как только мы начали читать, я поняла, что дело не в плохих способностях, а в неумении сосредоточиться. Когда Борису не надо было решать математическую задачу или напряженно о чем-то думать, его мысли словно отталкивались от лежавшего перед ним текста и разбегались в разные стороны.
Иногда, чтобы вернуть его к тексту, я спрашивала, о чем он прочел, и он без труда отвечал, просмотрев отрывок еще раз. Но часто он не мог ответить на вопрос, и я не принуждала его; мы пропускали отрывок и начинали говорить о чем-нибудь другом, и вдруг оказывалось, что он знает ответ.
Мои педагогические успехи с Борисом объяснялись даже не тем, что именно я делала, а тем, как я к нему относилась. Да я и не делала ничего особенного. Мы просто читали и разговаривали. Ему нравилось читать, если я находилась поблизости, особенно если удавалось найти два экземпляра одной книги и мы читали ее одновременно. Обычно мы сидели в разных концах дивана, подобрав под себя ноги, вполоборота друг к другу, и, окончив страницу, я не переворачивала ее, а ждала его, делая вид, что читаю. Иногда, укрывшись за книгой, тайком рассматривала его милое, серьезное лицо. Особенно, пока мы читали «Тома Сойера». Он ни разу не улыбнулся во время чтения, но часто смеялся, когда мы потом вспоминали разные эпизоды, и мне кажется, не только ради того, чтобы сделать мне приятное.
Стояла хорошая погода, и после завтрака мы обычно ходили купаться к причалу. Иногда встречали там Лотту, но чаще она болталась у причала Лойбов со своей подругой Ниной. Я познакомилась с Ниной (Ники – так обращались к ней подружки и кое-кто из взрослых) и ее родителями в первые же дни после приезда. Родители мне не понравились. У Мэнни Лойба была неприятная манера с невинным видом задавать каверзные вопросы, и не сразу можно было сообразить, что он просто-напросто лезет не в свое дело. Его жена, Пенни, была лет на десять моложе; она красила волосы в черный цвет и завязывала на затылке хвостик, думая, вероятно, что так она кажется лет на двадцать моложе. Их сын был немного старше Бориса. Приятный, общительный мальчик с массой друзей, который и Бориса иногда принимал в свою компанию. Я не могла понять, почему Лотта дружит с Ниной; она могла бы найти подружку и получше. Нина была несколькими месяцами младше Лотты, но из-за рыжих крашеных волос и вызывающего кокетства казалась совсем взрослой. Маленькая, аппетитная потаскушка, похожая на преждевременно созревший фрукт, который уже тронут гнилью. Именно Нина перезнакомилась со всеми воспитателями в лагере для мальчиков на противоположном берегу; именно с Ниной Лотта исчезала на целый день, не предупредив меня; нахальство Нины выбивало меня из колеи сильнее, чем холодная отчужденность Лотты или безапелляционная, властная манера ее матери.