Выбрать главу

Нельзя сказать, что Рода плохо обращалась с Мартином; но он любил ее, а она его нет. Мартин, которому быстро надоедали влюбленные в него девушки, на этот раз сам по уши влюбился, но, увы, его избранница искренне недоумевала, зачем так серьезно ко всему относиться, почему нельзя просто наслаждаться жизнью. Он страдал оттого, что она его стыдится и поэтому не приглашает к себе домой; а побывав у нее в гостях, взахлеб рассказывал мне, что ее мать (польская еврейка), и отец (негр) любят друг друга, как ни одна из знакомых нам супружеских пар. Он хотел, чтобы Рода пришла к нам и познакомилась с нашими родителями, но она была вечно занята. Он сказал ей, что она напрасно боится; она рассмеялась, назвала его глупым мальчишкой и ответила, что не боится, просто ей некогда. В полном отчаянии он сообщил отцу, что встречается с цветной девушкой. Отец, почуяв, что Мартин нарывается на скандал, попросту высмеял его, заметив, что, видимо, он не сумел найти ничего лучше. Охваченный праведным гневом, Мартин торжественно заявил, что, если бы ему пришлось выбирать из девушек всего мира, он выбрал бы Роду, потому что любит ее и гордится ею. Отец хитровато улыбнулся и ответил: ну да, гордится, так гордится, что даже не хочет привести ее домой и познакомить с родителями. Мартин закричал, что пусть отец не воображает – Рода сама не хочет с ними знакомиться.

– Ха! – съязвил отец. – Не хочет знать родителей парня, значит, и парень ей не нужен.

Увидев, как Мартин побледнел, отец понял, что попал в точку, и на протяжении следующих двух месяцев, заходила ли речь об учебе Мартина, или о том, что он не слишком старается найти работу, или о том, что часами просиживает на тренировках баскетбольной сборной, или еще о чем-нибудь, отец обязательно заканчивал разговор фразой: «Небось, твоей черномазой принцессе все это не нравится? А почему я должен это терпеть?»

Разок-другой я попыталась вступиться за Мартина, но вышло только хуже: отец использовал мое заступничество для доказательства слабости и безволия Мартина; в общем, их ссоры были еще одной причиной, гнавшей меня из дому.

С отцом вообще стало трудно разговаривать, он тут же заводился, правда, его раздражение обычно бывало направлено на братца Дэниела, на соседей, на Мартина, на мать – на кого угодно – только не на меня. Дела в лавке шли неплохо, и отец получил даже небольшую прибавку, но это привело лишь к тому, что он стал реже бывать дома, а возвращаясь, все чаще приносил бутылку дешевого портвейна или второсортного виски. Однажды, когда у меня было особенно плохое настроение и он попытался меня подбодрить, я спросила, нельзя ли нам переехать в другую квартиру. Я думала, его это рассердит, но он только пьяно кивнул. Мы пошли в кафе и купили «Таймс». Сели у стойки, он заказал кофе и попросил принести карандаш. Потом внимательно прочел все объявления о квартирах и обвел карандашом те, которые могли нам подойти. Он так серьезно отнесся к делу, что я поверила в возможность скорого переезда и, увидев, как он подчеркнул два объявления о квартирах в Бронксе, даже испугалась, что не смогу видеться с Дэвидом, если мы уедем так далеко.

– Это слишком далеко от работы, папа. У тебя много времени будет уходить на дорогу.

– Ну и что? – Он пожал плечами. – Найду работу где-нибудь поблизости.

Я рассмеялась:

– Подумаешь важность, правда?

– А что? – обиделся он. – Думаешь, меня не возьмут? Думаешь, твой дядя Дэниел по доброте душевной делает мне большое одолжение?

И он демонстративно подчеркнул еще несколько объявлений о жилье в Бронксе, пробормотав, что они кажутся ему самыми подходящими и с них-то и надо начать. Была суббота, меня ждали Штаммы, и я не могла поехать с ним; когда вечером я вернулась домой, он сидел за столом, углубившись в «Таймс». Мать с испуганным видом штопала носки.

– Ты только послушай, Руфи, – сказал отец. – Район Центрального парка, западная часть. Семь больших светлых комнат в прекрасном доме. Две с половиной ванные комнаты.

– Боже мой, две с половиной ванные, – повторила мать. – Как это может быть половина ванной?

– Половина – это только унитаз и раковина, объяснила я. – Две нормальные ванные и еще половина.

– Подумать только, их же все придется мыть.

– Дорого? – спросила я у отца.

– Не сказано. Написано, что дом муниципальный. Значит, не слишком дорого.

– Для кого? – спросила мать.

– Она права, папа. Это дорогой район.

– Что зря говорить, давайте узнаем. Узнавать – не покупать. Тут есть номер телефона.

– Звонок тоже денег стоит, – негромко сказала мать.

– Да что же это такое? – взорвался отец и резко встал, опрокинув стул. – Причитаешь, будто я собираюсь спустить деньги на азартные игры! Я хочу найти приличное жилье! Ты намерена жить в этой помойке? Я – нет. И Руфи – тоже!

– В помойке, – с горечью повторила мать. Глядя на нее, я вдруг поняла, что тихое смирение, которое меня в ней так восхищало, вовсе не было смирением. Она не хотела ничего менять. Никогда не интересовалась рекламой домов, красивых вещей, машин, путешествий. Не потому, что понимала бессмысленность пустых мечтаний. Ей и не хотелось иметь дом, путешествовать… Я вспомнила об одном эпизоде из своего детства. Мне было лет десять-одиннадцать… Сорок первый или сорок второй год – шла война. Отец получил работу на военном заводе и после первой зарплаты пришел домой с двумя большими пакетами – для меня и для матери. У меня дрожали руки, когда я вскрывала свой пакет. А когда вынула из него красное шерстяное платье с плиссированной юбкой, которое он мне купил, я запрыгала от радости.

Мать не открывала свой пакет. Только сообразив, что мы оба на нее смотрим, она развязала ленту (с выражением, больше похожим на испуг), достала из пакета прелестное платье из черного крепа (отец всегда отличался прекрасным вкусом, мать же одевалась безвкусно, может, отчасти потому, что не хотела тратить на себя деньги), подержала его перед собой, потом взглянула на отца.

– Ну как? – спросил он со снисходительной улыбкой.

– Мне некуда это носить, – медленно ответила она.

На следующее утро она вернула платье в магазин, а отец пропал на несколько дней. Не в первый раз. В годы войны, начав неплохо зарабатывать, он часто исчезал из дому. После войны в лавке у брата он получал значительно меньше, хотя работать ему приходилось и по вечерам, и даже в выходные.

Сейчас, глядя, как он мнет в руках газету, я спрашивала себя, почему же они не думали о переезде раньше, когда денег у них было больше, а квартиры стоили дешевле?

– Здесь наши друзья, – услышала я голос матери, как бы в ответ на свои мысли.

– Друзья? Какие еще друзья? Эта жирная сволочь наверху?

– Эйб!

– Ты просто не способна жить по-человечески! – закричал он. – Вот в чем дело. Ты…

Он кричал что-то еще, но я уже не слушала. Мне было ясно: если мы до сих пор не уехали отсюда, то уже не уедем никогда. И отец разъярился не из-за матери – он ведь тоже понимал, что отсюда, где все так знакомо и так безрадостно, им не выбраться до конца своих дней.

Я занималась с Борисом каждую субботу примерно по четыре часа, но не подряд, а с перерывом на час. В хорошую погоду мы проводили этот час, гуляя по парку, или шли до музея Метрополитен, или, дойдя по 96-й улице до Мэдисон-авеню, оказывались у невидимой черты, отделявшей мир имущих от мира неимущих. Меня поражало, что Борис не замечал перемены и так же, как и в богатом квартале, останавливался у витрин магазинов. Он не воспринимал моей иронии по поводу смены декораций и продолжал невозмутимо смотреть по сторонам. Однажды я спросила, почему, на его взгляд, до 96-й посажены деревья, а дальше проложены рельсы; он ответил, что, наверное, потому, что там ходят поезда.