Выбрать главу

Он глядел на свою соседку так, как глядят матери на расшалившихся, но никому этим не мешающих детей. У него были добродушные мясистые, почти безволосые брови над выпуклыми синими глазами, круглые сорокалетние кирпично-красные щеки, круглый, несколько неожиданно бесхарактерный нос. И под просторной, сурового холста блузой подымалась, как он ни старался ее спрятать, необыкновенных размеров грудь, которой, конечно, отчего бы и не держаться на воде по нескольку часов сряду.

Он разрешил себе сказать соседке, пожав плечами:

— Га-ли-на Иг-нать-евна… Ну, разве так можно… Надорветесь так и что-нибудь себе внутри повредите.

Конечно, в доме отдыха медперсонала все любили веселую, красивую Галину Игнатьевну, и едва только подкатила белогривка к фиату, откуда-то появились две старушки и разахались:

— Ах, Галина Игнатьевна! Все-таки уезжаете? Не продлили вам отпуска? Как жалко! Ах, как это жалко!

И в сутолоке выгрузки вещей с линейки так трогательно настоятельно просили они, чтобы она им написала, когда приедет домой, написала бы сюда, в дом отдыха, где они пробудут еще две недели… И потом, спохватясь, они начинали царапать карандашиком в ее записной книжечке свои адреса, где именно они там работают. Нет, они не хотели пропасть для нее бесследно. Они хотели получать письма, написанные этой милой загорелой рукою…

Потом подоспели человек пять молодежи с фунтиками черешень, абрикосов и груш-скороспелок. Эти груши и абрикосы были куплены только что, чтобы разделаться с ними тут же, после купанья (неутолимы молодые аппетиты), но все пятеро, точно сговорясь, один за другим начали опоражнивать свои фунтики в дорожную корзиночку Галины Игнатьевны:

— Кушайте и нас вспоминайте.

— Да что вы! Куда вы? Зачем мне столько? — пыталась защищаться сильными руками Галина Игнатьевна, но руки эти отводили и сыпали черешни и мелкие груши, приговаривая:

— Крымские… В другом месте не купите… Крым один.

Всякому приятно было захватить руку этой красивой, веселой женщины повыше запястья и сжать ее крепко, как жмут крепко и долго, расставаясь с редкостно-дорогим: в домах отдыха просыпается сентиментальность, изгнанная из быта.

Так же любили ее, конечно, и роженицы где-то там, в Рязани или Ряжске, где была она врачом родильного дома: роженицы в первое время после родов тоже бывают размягченными, любвеобильными и податливыми на ласку.

А в конторе «Крымшофера», стоя перед стенными часами, которые показывали без пяти минут два, хотя было без четверти девять, Брагина, по-актерски кругло нанизывая слово к слову, говорила Торопову:

— Кстати, о Балаклаве… Вы туда ездили по рыбным делам, а я просто из любопытства… Я была там, должно быть, двумя-тремя днями раньше, чем вы… Нас собралась там порядочная компания ехать на лодке из бухты в море. Ночью там хорошо грести: вода так и сверкает под веслами. Но мы выехали днем… И был там с нами один юнец в трусиках. И все он хвастал своей физкультурой. И, понимаете ли, на крутейшую там, на берегу, на отвесную почти скалу вздумал взобраться. И мы ему, по глупости, позволили, и даже кто-то с ним пошел на пари, что не взберется… Вскарабкался он действительно как обезьяна, а вот назад слезть, — это уж оказался но-мер… Он и оттуда зайдет и отсюда, — отвес. А мы кричим:

— Или спускайся или без тебя уедем.

Начал он спускаться и сразу на руках повис, ногами болтает: некуда ноги поставить. И представьте наше положение: мы-то себе в лодке сидим, а над нами высоко где-то болтаются беспризорные голые ноги, — вот-вот полетят вниз. Но все-таки нам снизу виднее, чем ему, где какой выступ или впадина. Мы ему кричим вперебой:

— Левой ногой цепляйся! Левой рукой! Правой ногой!

А сами охаем: сорвется сейчас мальчишка и погибнет.

Так и прилипаем к нему глазами… И прилипали мы так ровно час, — я сама на часы смотрела: ровно час он спускался, негодный… А мы все орали ему:

— Не туда! Вправо! Влево ногой…

Нервы он нам измочалил неслыханно. Вот-вот сорвется, — и труп! И что мы тогда скажем его папаше с мамашей? Как мы могли ему позволить такое… Наконец спрыгнул он на пляж, весь изодранный, еле на ногах стоит, а мы лодку причалили, да к нему:

— Подлец ты! Мерзавец ты! Ты что же это с нами сделал?..

И верите ли, все кинулись его колотить… И я! Совершенно непроизвольно это вышло. Нас было человек двенадцать, и колотили мы его не то, что шутя, а даже с большим остервенением: у кого зонтик был — зонтиком, у кого палка — палкой, у кого ничего такого — кулаками… Бегал он от нас, бегал по пляжу — наконец в море. Минут десять еще и в море ему пришлось плавать, пока мы кое-как остыли. Тогда только он в лодку влез… но кто же он оказался, этот студент? Изобретатель! Что-то очень ценное внес в устройство аэроплана. Он мне потом и чертил даже и объяснял, что именно, но я, конечно, и ничего не поняла и забыла. Он и путевку в Балаклаву получил в виде премии… И вот он рискует жизнью из пустого баловства, когда в нем, может быть, целый гений сидит. Ка-ка-я у нас молодежь растет! Какая молодежь — прелесть!.. Она, конечно, не так чувствительна, не так тон-ка, как была молодежь нашего поколения, но черт с нею, с этой чувствительностью и тонкостью. Теперь нужны именно здоровые локти физкультурника, чтобы протолкаться в жизни, а не тонкость. Попробуй-ка с нашей прежней тонкостью обращения попасть, например, в московский трамвай… Ого! Целый день будешь стоять смотреть, как вагоны от тебя уходят… А на подножках висят люди, как яблоки, вот-вот сорвутся… Но они не срываются, — в том-то и штука, — а доезжают такие висячие до следующей остановки и там уже влипают в вагон…