Выбрать главу

– Я прыгнул с поезда, – сказал я. – Я прыгнул с поезда на станции Вавилон.

– Ты деградируешь, – сказал дядя Вова. – Скоро ты начнешь резать себе вены и травиться димедролом. Тебя надо изолировать от общества.

К нам зашел Большой Василий, мгновенно оценил обстановку и повез меня обратно в город – как он сказал, развеяться. Я повиновался. Мы посетили насколько русских ресторанов. Встреченные знакомцы как один сообщали мне, что я очень изменился.

– Ты заматерел, – говорили они, но это вряд ли можно было считать комплиментом. Как вообще можно повзрослеть за два-три часа?

Вскоре я пел, как «ночью прыгал из электрички», бахвалился, меча налево и направо окурки и оскорбления. От запоздалого страха я почувствовал обретение каких-то особенных прав. Слово «Вавилон» наполнилось для меня смыслом, отдающим непролитой кровью и предсмертным знанием языка, которым пользовались люди до момента его безжалостного распыления. Общение с людьми происходило теперь на фоне вечности, которая вроде бы на мгновение показала мне свои горизонты. Человеческие лица слились в одно неприятное пятно. Прикосновения к знакомым и незнакомым женщинам приобрели покровительственный характер. Любое освещенное помещение представлялось родным домом. Судьба и на этот раз взглянула на меня сквозь пальцы, вновь оставив живым и невредимым.

В «Русском самоваре» мы встретили Сельму Вирт с ухажером, профессиональным карточным игроком. Мы прошли в помещение и расположились у них за столиком.

– Я сделал предложение твоей Сельме неделю назад, – сказал я Борису, здороваясь. – Теперь жду, как решится моя судьба.

– Я в курсе, – сказал картежник. – Она обдумывает твою идею. Я выступаю в роли психоаналитика.

В его словах звучало что-то обидное. Мои слова тоже были не очень вежливы. Мы угостились клюквенной настойкой, подняв тост за безумство храбрых. Я сходил неровным шагом на поклон к хозяину ресторана. Тот обнял меня и попросил вести себя потише.

В ресторане ужинал российский театр «Современник». Когда-то в подростковом возрасте я встречался с ними в уютном провинциальном городке на берегу реки. Будущее казалось мне бескрайним и светлым. Я оканчивал десятый класс. Труппа театра приехала на гастроли в наш родной город. Отец дружил с актерами, они приходили к нам в гости. Табаков звонил по телефону и кричал голосом мультипликационного персонажа: «Генка! Генка!» Его жена, Люся Крылова, делилась планами о покупке нового гаража. Галина Волчек задвигала монументальные тосты. Красавица Неелова называла меня красавцем…

Пьяная сентиментальность подступила к горлу, и я подошел к одному из артистических столиков.

Я рассказывал историю совместного отдыха с Олегом Табаковым на туристической базе, куда мы отправились с отцом и его товарищами на выходные. Осетры, снятые с самоловов, плясали на дощатом столе, врытом в землю на берегу Оби. Спирт рекой лился из алюминиевых канистр по алюминиевым кружкам. Я говорил не об общении со знаменитостью, я вспоминал черты утраченного рая.

– Утром я шел из барака в сортир, – рассказывал я, – и повстречал вашего Шелленберга. – Вы туда, а мы оттуда, пошутил он.

Меня брезгливо слушали, приподнимая иногда полунаполненные бокалы.

– Тогда, на реке, я признался, что с некоторых пор боюсь прыгать в воду вниз головой: прыгал в детстве и получил травму.

– Ну и не прыгай, – ответил мне Табаков философски. – Я, к примеру, не умею плавать и вовсе не хочу этому научиться. Оставь силы на что-нибудь другое.

Я пробрался к знакомому таперу и попросил сыграть Вертинского. Взял микрофон и заголосил «Ваши пальцы пахнут ладаном», но забыл слова после «дьякон седенький». Пригласил проходящую мимо женщину на медленный танец. Она была в желтом шуршащем платье, дородная, выше меня на голову. Сказала, что собирается издавать в Нью-Йорке модный журнал «Птюч».

– У вас удивительно пустые глаза, – сказал я ей, танцуя.

Вскоре Василий увел меня. Когда они с Борисом выходили на улицу покурить, Сельма сообщила мне серьезным тоном, что ее парень выражал искреннее беспокойство за мое психическое здоровье. Он сказал ей, что ему меня жалко. Что он хочет мне помочь, но не знает как.

– Глубокие соболезнования? – переспросил я издевательски. – Принимаются! Вот она, настоящая мужская солидарность. Скажи, что я им горжусь.

На обратном пути до Нью-Джерси я швырял из окошек Васькиной «Хонды» копии своего первого романа. В те времена я еще был книголюбом. Книжки лежали у него на заднем сиденье на случай, если нужно произвести впечатление. Они шлепались на асфальт возле пожарных гидрантов в виде бесплатной рекламы. Из России мне прислали их целую коробку. Всем, кому можно, я их уже раздарил. Больше желающих не было. Я делал все, чтобы вжиться в образ и оправдать жалость карточного шулера. Я играл в мученичество, имитировал тоску по родине и славе, но не принимал всерьез ни жизни окружающих меня людей, ни своей. Я мог сказать, что перебешусь и одумаюсь, но по большому счету всегда оставался в здравом рассудке. Что бы я ни делал – болтался ли по старым девам или прыгал с поезда, – я смотрел на себя со стороны. Моя счастливая жизнь временно протекала там, где я ее оставил. И я всегда мог вернуться обратно, в отличие от моих множественных друзей и знакомых.