По всей видимости, с ее стороны к нашим дружеским отношениям примешивалось что-то еще, о чем я не догадывался до поездки в Бремен и что, к счастью, потом не получило продолжения. Этот эпизод я воспринимаю теперь как доказательство того, насколько мало мы способны узнать друг друга, даже если проводим вместе много часов и делимся разного рода откровениями. Я бы сказал, что внутри у нас всегда есть своего рода недоступная зона, темная комната, где каждый хранит некую постыдную правду о себе.
Вдали уже показались дома Бремена, а мы с Мартой Гутьеррес тем временем обсуждали, как удачно все получилось с нынешней программой обмена и как хорошо мы себя чувствуем в этом городе, таком далеком и таком непохожем на наш. И тут мы остались на несколько минут вдвоем на верхней палубе. Вдруг Марта схватила мою руку и рывком положила себе на грудь под распахнутым пальто. Я ничего не понял. Сначала мне показалось, что она плохо себя почувствовала, у нее закружилась голова, может даже, случился инфаркт, и моя рука нужна была ей, чтобы не упасть или показать, где у нее болит, а словами выразить это у нее не получалось. Но еще больше, чем сама эта нелепая ситуация, удивил меня ее невыносимо тоскливый взгляд. Но я не успел ничего сказать – Марта убрала мою руку со своей груди и очень быстро спустилась вниз, туда, где оставались наши ученики и пара немецких коллег.
Я ошалело смотрел на собственную ладонь, словно ожидая увидеть на ней капли крови, копоть – ну, не знаю, что еще, или какие-то следы от тела Марты Гутьеррес, или отпечаток ее одежды. Мне по-прежнему казалось, что я стал участником сцены, не поддающейся моему пониманию. Зная Марту, я не мог поверить, что она не сумела сдержать некий любовный порыв, хотя полностью этого не исключал.
И ни разу, оставаясь коллегами по школе до самой ее внезапной смерти, мы не вспоминали тот случай на корабле. Она не пыталась объяснить его, а я не просил объяснений. На следующий год Марта в последний раз участвовала в программе школьного обмена. Еще через год и я тоже отказался ехать туда – в первую очередь потому, что мне не хотелось отправляться в поездку без нее, а также потому, что постепенно научился относиться к работе спокойнее; хотя это не значило, что я улучшил свои преподавательские навыки или поборол неуверенность и страхи. Просто я начал обрастать броней непрошибаемого цинизма, помогавшей сохранить душевное здоровье и приспосабливаться к обстоятельствам. Мало того, порой я даже стал получать удовольствие от вещей, которые, как считал раньше, никогда, никогда в жизни не буду способен вытерпеть.
Господи, как же трудно устоять, глядя на эти узкие брючки и коротенькие юбчонки, на выставленные напоказ стройные, дьявольски соблазнительные ноги под столами, а иногда даже и на края трусиков – особенно у некоторых учениц, сидящих в первом ряду.
И какой мощный соблазн исходит от этих ладных фигур, от этих еще не оформившихся до конца грудей, торчащих под тонкой тканью, от прелестных губ и распущенных волос, от изящных шеек и милых юных мордашек, над которыми так славно поработала природа.
В те дни, когда Амалия перестала раздвигать для меня ноги, я много раз был готов совершить ошибку, которая на кого угодно могла бы навлечь непоправимую беду. Но я сумел устоять, хотя, признаюсь, иногда это стоило мне бешеных усилий, ведь изо дня в день я рисковал потерять контроль над собой, как потеряла его Марта Гутьеррес на корабле в Бремене.
Однажды я остался в классе один на один с шестнадцатилетней красоткой, которая со скороспелой ловкостью пользовалась своими чарами. На уроках она взяла привычку пристально смотреть мне в глаза, и это начинало волновать меня гораздо сильнее, чем такой вполне благоразумный мужчина, каким считал себя я, способен был вынести. Так вот, эта самая ученица, от которой к тому же чудесно пахло, явилась, чтобы задать какие-то вопросы по моему предмету. Полурасстегнутая блузка открывала край лифчика. Если бы она повела себя чуть настойчивее, я бы вряд ли устоял.