Дед умолк, а я не знал, что и сказать. Спросить — говорил ли он с Кирой обо мне, после всех его задумчивых и неторопливых слов показалось неудобным.
За обедом дед все-таки рассказал мне, как познакомился с матерью Киры, с сестрой Риммой из северного города Норильска. Рассказывал он без обычных шуток, и от него я услышал много такого, о чем и не знал совсем. Мать Киры не работает, инвалидную группу врачи ей назначили. Сказал, что она очень хорошая и душевная женщина, а вот с мужем неважно они живут, потому что он крепко попивает.
— Видишь, — сказал дед, — невеселые дела какие. А подумай: каково Кире приходится? Ее, Киру, внук мой хороший, забижать никак невозможно. Грех это.
— Она жаловалась, да? — спросил я.
— А зачем было ей жаловаться? Про тебя, мой хороший, ни словечка я не услышал. Как и нет тебя. Будто карандашиком вычеркнула. Потому и сказал я, что плохие твои дела.
— А ты, — спросил я, — тоже ничего не говорил?
— И я про тебя молчал. Чего ж говорить? Вам самим разбираться надо. Если не поздно.
Вечером я долго не мог уснуть. Что же получается? Кира от меня отказалась, карандашиком вычеркнула. С Таней теперь дружить? Почему бы и нет? Самая красивая девчонка двора. Точно, все ребята будут завидовать. А Кира… Так не хочет ведь. И не надо! Но чтобы окончательно уверить себя в том, что действительно «не надо», что на Киру мне начихать, я должен был на нее обидеться или хотя бы разозлиться. Должен был, а не мог.
Наверно, и дальше продолжал бы я мучиться, ничего не в состоянии решить. И день бы так прошел, и другой, и третий. Не знаю, сколько бы их прошло. И еще обнаружил бы я в Наташином ведерке конфеты и записку с обращением к «свободному гражданину». И отправился бы с красивой Таней сначала в универмаг за голубой тесьмой, а потом, может, и в кино. И ловил бы завистливые взгляды ребят. Так все и было бы, но…
— Петруха, хочешь расскажу, как я женился?
Это дед сказал мне утром, когда мы расположились за столом завтракать. Сказал своим обычным голосом, и мне сразу как-то легче стало.
Дед намазал хлеб паштетом, откусил, вынул крошку из бороды.
— Нет, поедим сначала. Это серьезный разговор.
— А чего глаза смешные были?
— Так она жизнь такая. Что арбуз полосатый. И горько, и смешно. Все рядышком, вперемежку.
Поел дед, усы и бороду полотенцем вытер.
— Я тебе сказывал, что был я парень молодец-удалец. И нраву веселого. Да и ласковое слово в кармане не прятал, за что девки и любили меня и погулять со мной за большую честь почитали. И сколько ходить бы мне в женихах — того я не знаю, да вот на двадцать третьем году пересеклись наши дорожки с Глашей. Не скажу, чтоб лицом она была краше других, только стал я к тому времени уже понимать, что красота — не главный у девки козырь. Красота, говорят, до венца. А вот как потом жить — не тужить, горя не знать и нраву веселого не лишиться? Вижу: вроде получается у нас песня. Свидимся с вечера, а расстаться никак не можем. Хоть утро встречай на бревнышке. И все больше разговоры промеж нас, шутки. Я говорун, а и Глаша не молчунья. Хотя и слушать умела. Большая мастерица была слушать. Просит бывало: «Расскажи, Проша, еще чего. Слушать больно тебя интересно». А я говорю: «Теперь ты рассказывай». — «Нет, говорит, лучше ты. А я послухаю». И смеется: «Знаешь, говорит, почему рот у человека один, а уха два? Чтоб услышать больше».
И всякий раз сидели бы мы до утра, все говорили бы и прощались, да больно уж строгий был у нее отец. Откроет окошко и кричит: «Глашка! Сколь повторять? Иди домой!» А потом и вовсе не велел выходить ей ко мне. Из богатых он был, до революции лавку имел. А я что — веселый да голый. Одни руки. Видишь, положение какое! Глаша со всей душой ко мне, и я без нее не могу, так отец — стеной промеж нас. Я Глаше толкую: раз отца не переиначить, то один выход — идти поперек его, отцовой, воли. Не прежнее, говорю, время, чтоб во всем исполнять волю родителей. Сами хозяева. В ту пору уже про колхозы толки-разговоры шли. Не пропадем, говорю: четыре руки, две головы, да любовь-душа посередке. Она слушает, кивает, но пуще всего отца страшится. Отец-то, когда увидел, что не по его выходит, вконец освирепел. «Кнутом, кричит, забью! На порог родного дома не ступишь!» Видишь, зверюга какой! Даром что новой власти уже боле десяти годов было.
Ну, что тут делать? Никак не решается Глаша поперек отца идти. Слезьми обливается. «Видно, не судьба, говорит, Проша. Отступись от меня». И что ж, Петруха, удумал я?
Дед посмотрел на меня весело. Стукнул кулаком по столу.
— Ах так, — говорю я своей Глаше, — не плачь тогда обо мне, не лей горючи слезы, прощевай, говорю, дорогая-любимая, а жизни мне без тебя все равно нету. — Забежал я в церковь да скорей по лесенке — на самый верх. Схватился рукой за колокол, на самый краешек встал и кричу: — Прощавай, Глашенька!