Еще мгновенье. Перекосит рот
От сердце раздирающего крика, —
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника.
Лесная яблонь осыпает цвет,
Пропитан воздух ландышем и мятой…
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще — второй, еще — четвертый, пятый.
Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом, рядом
Раскидан настороженный уют
Тяжелым, громыхающим снарядом.
А мир гремит на сотни верст окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.
Весь этот лес листом и корнем каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу, к жизни и к воде.
Да, это жизнь. Ее живые звенья,
Ее крутой бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.
Горячий луч последнего рассвета
Едва коснулся острого лица.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца.
Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле,
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле:
У нас сегодня пели соловьи».
И сразу канул в омут тишины
Трехсотпятидесятый день войны.
Он не дожил, не долюбил, не допил,
Не доучился, книг не дочитал.
Я был с ним рядом. Я в одном окопе,
Как он о Поле, о тебе мечтал.
И может быть, в песке, в размытой глине,
Захлебываясь в собственной крови,
Скажу: «Ребята, дайте знать Ирине:
У нас сегодня пели соловьи».
И полетит письмо из этих мест
Туда, в Москву, на Зубовский проезд.
Пусть даже так! Потом просохнут слезы,
И не со мной, так с кем-нибудь вдвоем
У той поджигородовской березы
Ты всмотришься в зеленый водоем.
Пусть даже так. Потом родятся дети
Для подвигов, для песен, для любви.
Пусть их разбудят рано на рассвете
Томительные наши соловьи.
Пусть им навстречу солнце зноем брызнет
И облака потянутся гуртом.
Я славлю смерть во имя нашей жизни.
О мертвецах поговорим потом.
Июнь, 1942
«Мне все здесь дорого и свято…»
Мне все здесь дорого и свято,
У черных Пулковских высот:
Могила русского солдата,
На желтом бруствере осот,
Мать-мачехой и повиликой
С боков обросший капонир,
Перевороченный и дикий,
Какой-то первозданный мир.
Кирпичная щербатая стена,
Моих друзей простые имена.
Мне хочется, чтоб девушки и дети
Пришли сюда на утреннем рассвете,
Чтоб день был светел, чтобы ветер тих,
Чтоб солнце золотилось на дороге.
…Забудь свои печали и тревоги,
Здесь мертвые спокойны за живых.
Май, 1945
«…Темнеет…» (В. Инбер)
…Темнеет. У меня нет света. Но должна немедленно записать то, что слышала собственными ушами: паровозный гудок. Слабый, но ясный и отчетливый. Первый гудок за все время блокады.
Мы все выбежали во двор проверить: правда ли? Тишина. Мороз. Снег лежит. Мы стоим, слушаем. Рядом со мной доктор Пежарская. Она мне напоминает покойную мать, и даже не чертами лица, а всем обликом. Мы слушали с ней, потом взглянули друг на друга. Да, дорожные гудки.
Значит, правда, что начала работать ледовая дорога через Ладогу, о которой нам говорили. А потом поезда повезут продукты от Ладоги до города. Это жизнь наша. Это наше спасение, может быть…
(Из ленинградского дневника В. Инбер)
Снег
Метель кружится, засыпая
Глубокий след на берегу.
В овраге девочка босая
Лежит на розовом снегу.
Поет густой, протяжный ветер
Над пеплом пройденных путей.
Скажи, зачем мне снятся дети?
У нас с тобою нет детей.
Но, на привале отдыхая,
Я спать спокойно не могу:
Мне снится девочка босая
На окровавленном снегу.