Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза…
В флибустьерском дальнем море
Бригантина подымает паруса…
1937
«… Прошла через центр…» (Н. Костерина)
… Прошла через центр. По-новому увидела и ощутила Красную площадь, Кремль и алое знамя над Кремлем. Не умею, не могу даже определить своих чувств. Слов нет. Жаль, что не знаю музыки… Тысячелетия шли над тобой, Москва! Из пожарищ, из моровых язв, голодовок, из хищных лап иноземцев, из кровавых междоусобиц вставала ты, Москва, все более и более красивой, могучей и милой русскому сердцу. Грозовые тучи собираются сейчас на горизонтах. Но разве они могут испугать Москву? Москва может сгореть, но Москва, как сказочная птица феникс, вновь возродится из пепла еще более могучая и прекрасная. Я — москвичка! Москва для меня — родная мать. Она порой бывает сварливой, строгой, требовательной, но всегда она была и будет любимой мамой…
(Из дневника партизанки Н. Костериной)
Вот и мы дожили,
Вот и мы получаем весточки
В изжеванных конвертах с треугольными
штемпелями,
Где сквозь запах армейской кожи,
Сквозь бестолочь
Слышно самое то,
То самое,
Как гудок за полями.
Вот и ты,
товарищ красноармеец
музвзвода,
Воду пьешь по утрам из заболоченных
речек.
А поля между нами,
А леса между нами и воды.
Человек ты мой,
Человек ты мой,
Дорогой ты мой человече!
А поля между нами,
А леса между нами.
(Россия!
Разметалась, раскинулась
По лежбищам, по урочищам.
Что мне звать тебя!
Разве голосом ее осилишь,
Если в ней, словно в памяти,
словно в юности:
Попадешь — не воротишься.)
А зима между нами.
(Зима ты моя,
Словно матовая,
Словно рóсшитая,
На большак, большая, хрома ты,
На проселочную горбата,
А снега по тебе — громада,
Сине-синие, запорошенные.)
Я и писем тебе писать не научен,
А твои читаю,
Особенно те, что для женщины.
Есть такое в них самое,
Что ни выдумать, ни намучить,
Словно что-то поверено,
Потом потеряно,
Потом обещано.
(…А вы все трагической героиней,
А снитесь девочкой-неспокойкой.
А трубач «тари-тари-та» трубит:
«По койкам!»
А ветрá сухие на Западной Украине.)
Я вот тоже любил одну сероглазницу,
Слишком взрослую, может быть, слишком строгую.
А уеду и вспомню такой проказницей,
Непутевой такой, такой недотрогою.
Мы пройдем через это.
Мы затопчем это, как окурки,
Мы, лобастые мальчики невиданной
революции.
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать — поэты и урки.
В двадцать пять — внесенные в смертные реляции.
Мое поколение —
это зубы сожми и работай,
Мое поколение —
это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит —
хлеб намочи потом,
Если марли не хватит —
портянкой замотай тухлой.
Ты же сам понимаешь, я не умею бить
в литавры,
Мы же вместе мечтали, что пыль, что
ковыль, что криница.
Мы с тобой вместе мечтали пошляться
по Таврии
(Ну, по Крыму по-русски),
А шляемся по заграницам.
И когда мне скомандует пуля
«не торопиться»
И последний выход на снегу воронку
выжжет
(Ты должен выжить, я хочу, чтобы ты
выжил),
Ты прости мне тогда, что я не писал
тебе писем.
А за нами женщины наши,
И годы наши босые,
И стихи наши,
И юность,
И январские рассветы.
А леса за нами,
А поля за нами —
Россия!
И наверно, земшарная Республика Советов!
Вот и не вышло письмо.
Не вышло письма,
Какое там!
Но я напишу,
Повинен.
Ведь я понимаю,
Трубач «тари-тари-та» трубит:
«По койкам!»
И ветра сухие на Западной Украине.
Декабрь, 1940
Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь.
И, задохнувшись «Интернационалом»,
Упасть лицом на высохшие травы.
И уж не встать, и не попасть в анналы,
И даже близким славы не сыскать.
Апрель, 1941
(Письмо, найденное на поле боя)
…Нас было 12 послано на Минское шоссе преградить путь противнику, особенно танкам. И мы стойко держались. И вот уже нас осталось трое: Коля, Володя и я, Александр. Но враги без пощады лезут. И вот еще пал один — Володя из Москвы. Но танки все лезут. Уже на дороге горят 19 машин. Но нас двое. Но мы будем стоять, пока хватит духа, но не пропустим до подхода своих.
И вот я один остался, раненный в голову и руку. И танки прибавили счет. Уже 23 машины. Возможно, я умру. Но, может, кто найдет мою когда-нибудь записку и вспомнит героев. Я — из Фрунзе, русский. Родителей нет. До свидания, дорогие друзья.
Ваш Александр Виноградов.
22-II 1942 г.
(Письмо, найденное на поле боя через 15 лет после войны)
Из писем П. Когана родным и друзьям
* * *
Фронт. 30 марта 1942 года.
…В госпитале один раненый (он никогда, наверно, не читал Гёте) кричал, как Гёте перед смертью: «Свету! Свету!» И прав — в мире должно быть светло. И будет! Я никогда не знал, что так люблю жизнь…
Если б надо было все начинать сначала, я опять добивался бы принятия в школу, отправки на фронт. Мы воюем за право на труд, любовь, счастье…
* * *
Фронт. Май 1942 года.
…Я очень люблю жизнь… Но если б мне пришлось умереть, я бы умер как надо. В детстве нас учили чувству человеческого достоинства. И мы не можем разучиться, как не можем разучиться дышать…
* * *
Фронт. Июль 1942 года.
…Не могу привыкнуть к тишине. Я отвык от нее, как от привычки раздеваться каждый вечер, как от тысячи привычных и необходимых вещей…