Выбрать главу

Михаил Кульчицкий погиб 19 января 1943 года под Сталинградом.

В 1966 году вышла его книга «Самое такое».

Будни

Мы стоим с тобою у окна, Смотрим мы на город предрассветный. Улица в снегу, как сон, мутна, Но в снегу мы видим взгляд ответный. Этот взгляд немеркнущих огней Города, лежащего под нами, Он живет и ночью, как ручей, Что течет, невидимый, под льдами. Думаю о дне, что к нам плывет От востока, по маршруту станций. Принесет на крыльях самолет Новый день, как снег на крыльев глянце. Наши будни не возьмет пыльца. Наши будни — это только дневка, Чтоб в бою похолодеть сердцам, Чтоб в бою нагрелися винтовки, Чтоб десант повис орлом степей, Чтоб героем стал товарищ каждый, Чтобы мир стал больше и синей. Чтоб была на песни больше жажда.

1939

О войне

Н. Турочкину

В небо вкололась черная заросль, Вспорола белой жести бока: Небо лилось и не выливалось, Как банка сгущенного молока. А под белым небом, под белым снегом, Под черной землей, в саперной норе, Где пахнет мраком, железом и хлебом, Люди в сиянии фонарей, (Они не святые, если безбожники), Когда в цепи перед дотом лежат, Банка неба, без бога порожняя, Вмораживается им во взгляд. Граната шалая и пуля шальная. И когда прижимаемся, «мимо» — моля, Нас отталкивает, в огонь посылая, Наша черная, как хлеб, земля. Война не только смерть. И черный цвет этих строк не увидишь ты. Сердце, как ритм эшелонов упорных: При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию Дойдет до океанской, последней черты.

1940

«Самое страшное в мире…»

Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю Котовского разум, Который за час перед казнью Тело свое граненое Японской гимнастикой мучил. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю мальчишек смелых, Которые в чужом городе Пишут поэмы под утро, Запивая водой ломозубой, Закусывая синим дымом. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю солдат революции, Мечтающих над строфою, Распиливающих деревья, Падающих на пулемет!

1939

«…Егорова, соседа по парте…»

…Егорова, соседа по парте, не приняли в военную школу. Он близорук. Врача не было минут двадцать, и он выучил наизусть третий, мелкий ряд таблицы. И правым глазом все ответил, а левым — забыл. Врач кричал…

(Из дневников М. Кульчицкого)

Дословная родословная

Как в строгой анкете — Скажу не таясь, — Начинается самое Такое: Мое родословное древо другое — Я темнейший грузинский Князь. Как в Коране — Книге дворянских деревьев — Предначертаны Чешуйчатые имена, И Ветхие ветви, И ветки древние Упирались терниями В меня. Я немного скрывал это Все года, Что я актрисою-бабушкой — немец. Но я не тогда, А теперь и всегда Считаю себя лишь по внуку: Шарземец. Исчерпать Инвентарь грехов великих, Как открытку перед атакой, Спешу. Давайте же    раскурим      эту книгу — Я лучше новую напишу! Потому что я верю,    и я без вериг: Я отшиб по звену    и Ницше      и фронду,
И пять Материков моих Сжимаются Кулаком «Рот Фронта». И теперь я по праву люблю Россию.

«…Мне вспоминается август…» (С. Наровчатов)

…Мне вспоминается август 1938 года, когда я со своим другом белорусом Михаилом Молочко лежал на жгучем песке Черноморья и вглядывался в очертания испанского парохода, стоявшего на рейде.

Я хату покинул. Пошел воевать. Чтоб землю в Гренаде Крестьянам отдать, —

задумчиво повторял Михаил светловские строки. И вдруг, приподнявшись на локтях, спросил полувопросительно-полуутверждающе: «Поедем?..» Это была не шальная мальчишеская блажь, заставлявшая когда-то гимназистов бежать в Америку. Нет, этот юношеский порыв был подготовлен всей нашей биографией. Не громко ли сказано «биография» в применении к восемнадцатилетним юнцам? Что же! Пионерский галстук и мопровская книжка, взносы в которую погашались за счет гривенников, полученных на завтрак, были значимыми вехами нашего детства, незаметно перешедшего в юность.

Нашим намерениям не дано было осуществиться. Лодка, на которой мы должны были ночью добраться до парохода испанских республиканцев, так и осталась стоять на приколе. Корабль еще вечером снялся с якоря и ушел в Испанию…

(Из воспоминаний С. Наровчатова)

Баллада о комиссаре

Финские сосны в снегу, Как в халатах. Может, И их повалит снаряд. Подмосковных заводов четыре гранаты, И меж ними — Последняя из гранат. Как могильщики, Шла в капюшонах застава. Он ее повстречал, как велит устав, Четырьмя гранатами, На себя не оставив, — На четыре стороны перехлестав. И когда от него отошли, Отмучив, Заткнувши финками ему глаза, Из подсумка выпала в снег дремучий Книга, Где кровью легла полоса, Ветер ее пролистал постранично, И листок оборвал, И понес меж кустов. И, как прокламация, По заграничным Острым сугробам несся листок. И когда адъютант в деревушке тыла Поднял его И начал читать, Черта кровяная, что буквы смыла, Заставила — Сквозь две дохи — Задрожать. Этот листок начинался словами, От которых сморгнул офицерский глаз: «И песня    и стих —      это бомба и знамя, И голое певца    подымает класс».