Выбрать главу

1942–1943

Путь

Студентам ИФЛИ, однополчанам.

Наш путь, как Млечный, —    раскален и долог. Мы начали в июне,    на заре. В пыли    с тавром готическим осколок, в мешке    на двое суток сухарей. Тяжелый шаг,    как будто пыль дороги колотят стопудовым колуном. Я не грустил о доме и пороге, с любимой не прощался под луной. Мы были юны.    И мужская дружба ценилась нами выше всяких благ. Мы говорили:    «Что нам в мире нужно? Устать в дороге,    воду пить из фляг». Мы с детства не боялись расставанья. Мальчишки,    окаянней кистеня, мы полюбили холод расстояний на оголтелых волжских пристанях. И с колыбели    родина — Россия была для нас    свободой и судьбой. Мы ширь степей    в сердцах своих носили и на заре    пошли за это в бой. Был путь, как Млечный, —    раскален и долог. Упрямо выл над соснами металл. Обветренный,    прокуренный филолог военную науку постигал. Он становился старше и спокойней и чаще письма матери писал. Мы говорили:    «Отбушуют войны. Мы по-другому взглянем в небеса. Сильней полюбим    и сильней подружим. Наш путь, как Млечный, —    вечно раскален. Нам дня не жить    без битвы и оружия, без шелеста    простреленных знамен».

1942

«…Было все так близко…» (М. Луконин)

…Было все так близко до неправдоподобности, что писалось об этом как-то трудно. Когда мы с Сергеем Наровчатовым подползли к парню, который попросил нас взять у него документы, последнее, что он произнес: «Передайте комиссару, что я умираю коммунистом».

Как об этом написать?

Можно ли написать о том, как пожилой колхозник в линялой гимнастерке, боец-пехотинец, принес из деревни косу и, подготавливая сектор обстрела, впервые в жизни косил еще зеленую июльскую пшеницу?

Было душно и угарно от горящего в Орле элеватора, но потом в окрестных селах мы пробовали хлеб из сгоревшего зерна, он был как мягкий уголь — нет, его невозможно описать!

Мы шли и шли, стреляли, залечивали раны, учились воевать, пока не поняли, что победа будет за нами, — мы сначала просто верили в нее, а потом уже были уверены в ней…

(Из воспоминаний М. Луконина)

«…Мой дорогой!..» Письмо неизвестной партизанки

…Мой дорогой! Пишу тебе последнее письмо…

Я сижу в холодильнике, переживаю последние минуты своей жизни. Но я, наверное, успею написать тебе это письмо. Немцы повесят меня через два часа. Какой это большой срок и в то же время какой маленький!

Через два часа моя маленькая, еще не начатая по-настоящему жизнь угаснет, как лампада в темноте. Я прощаюсь с ней навсегда. Кто же знал, что она так трагически быстро окончится? Ведь я только что со школьной скамьи. Но когда я оглядываюсь на пережитое, я испытываю удовлетворение: тот маленький кусочек жизни, который выпал на мою долю, я прожила хорошо.

И только одно горе я унесу с собой: мне не удастся увидеться с тобой перед концом. Мы с тобой всегда стремились к одной вершине. От будущего мы ждали неизмеримо большого счастья. Мы не дошли к нему. Немцы разрушили наши мечты, но они оказались бессильными разрушить нашу любовь. Теперь я вижу, что любовь действительно сильнее смерти.

Вот сейчас я сижу перед смертной казнью, а перед моими глазами не петля, которой удавят меня немцы, а твой милый облик, не темная могила, куда уложат меня, а твоя любовь, Я по-прежнему люблю тебя. Тебя и Родину. Во имя этой любви я убила продавшегося немцам мерзавца, нашего старосту, который выдавал партизан и выслуживался перед немцами.

Сейчас меня задушат немцы. Помни, родной: в эти последние минуты все мои мысли с тобой. С любовью я жила, с любовью я умру. Прощай, Сережа, кто-то идет. Наверное, это немец идет за мной. Целую тебя…

(Письмо неизвестной партизанки)

Гармоника

Забудешь все:    и окружение, и тиф,    и мерзлую ботву. Но после третьего ранения на сутки вырвешься в Москву, и сызнова тебе припомнится: под Витебском    осенний шлях, в густом орешнике покойница с водою дождевой в глазах.
Ты заскучаешь в тихом домике, не попрощавшись, улетишь.
И все из-за губной гармоники. (Играл под окнами малыш.) И вспомнилось:    старухи плакали, когда тебя    («Сынок! Родной!..») вели расстреливать каратели под смех    гармоники губной.

Декабрь, 1942

«Я был пехотой в поле чистом…»

Я был пехотой в поле чистом, в грязи окопной и в огне. Я стал армейским журналистом в последний год на той войне.
Но если снова воевать… Таков уже закон: пускай меня пошлют опять в стрелковый батальон.
Быть под началом у старшин хотя бы треть пути, потом могу я с тех вершин в поэзию сойти.

1946

«Прожили двадцать лет…»

Прожили двадцать лет.    Но за год войны мы видели кровь    и видели смерть — просто,    как видят сны. Я все это в памяти сберегу — и первую смерть на войне, и первую ночь,    когда на снегу мы спали спина к спине. Я сына    верно дружить научу, — и пусть    не придетея ему воевать; он будет с другом    плечо к плечу, как мы,    по земле шагать. Он будет знать:    последний сухарь делится на двоих. …Московская осень,    смоленский январь. Нет многих уже в живых. Ветром походов,    ветром весны снова апрель налился. Стали на время    большой войны мужественней сердца, руки крепче,    весомей слова. И многое стало ясней. …А ты    по-прежнему неправа — я все-таки стал нежней.