Одна фраза в этом письме — "они не отражают подлинного Андреева" — показалась мне странной. Она как бы перечеркивала прежние строки Чуковского, написанные им же в его воспоминаниях — "было очень много Андреевых, и каждый был настоящим".
Суждения современников о таланте и творчестве Леонида Андреева противоречивы. Скиталец называл его фантазию необузданной и дикой, талант — мрачным и трагическим.
Письмо К. И. Чуковского
Андрей Белый видел в его характере черты донкихотства: "Он был Дон Кихотом в прекраснейшем смысле".
"Виртуоз околесицы, мастер неправдоподобия, — желчно восклицал литературный критик Юлий Айхенвальд, — он только сочиняет, только вымышляет, и это у него выходит так явно, что сколько он ни старается, правда от него бежит"[8].
"Он был удивительно интересный собеседник, — неторопливо и обстоятельно ведет свое повествование Горький, — неистощимый, остроумный. Хотя его мысль и обнаруживала всегда упрямое стремление заглядывать в наиболее темные углы души, но — легкая, капризно своеобычная, она свободно отливалась в формы юмора и гротеска. В товарищеской беседе он умел пользоваться юмором гибко и красиво, но в рассказах терял — к сожалению — эту способность…"[9].
Правда, в 1909 году журнал "Сатирикон" выпустил небольшой том именно юмористических рассказов Леонида Андреева. Однако это издание событием не стало и новых лавров в венок славы писателя не вплело.
Андреев терял юмор в рассказах, но покорял им собеседников и рассыпал его сверкающими блестками в своих письмах.
Неправда ли — странное, на первый взгляд, распределение "форм юмора и гротеска"! Чем объяснить подобную неравномерность?
Если предположить, что для Андреева личная переписка была не просто средством общения и контактов, но являлась прежде всего неотъемлемой, органической частью его творчества, была одним из его жанров, то тогда все становится понятным.
В письмах, в конечном итоге также рассчитанных на широкого читателя, он компенсировал отсутствие юмора в своих рассказах и пьесах.
Во всяком случае, с их страниц встает перед нами совершенно иной Андреев, словно сбросивший с себя трагические, черные маски своих героев, с их скепсисом и болезненным мистицизмом, с их мучительным отчаянием и призрачными кошмарами. Так и кажется, что, выбравшись наконец из им же созданных лабиринтов помраченного разума и душевной тоски, он улыбнулся солнцу и свету. Эта улыбка сквозит в каждой строчке его балагурно-веселых эпистол к Сергею Голоушеву…
Большую часть второй площади занимали ряды бойких, звонкоголосых софийских цветочниц. Издали они напоминали живописный островок. Торговля здесь шла с утра и до позднего вечера. Она начиналась ранней весной с появлением первых подснежников и заканчивалась чуть ли не с наступлением первых заморозков.
На цветочный базар выходили полукругом отчаянно пропыленные магазинчики антикваров. Почти круглый год прилавки им заменяла улица. Для любителей старины прямо на тротуарах устраивались выставки антиквариата.
Но главной достопримечательностью площади были не цветочные ряды и не антикварные развалы, а букинистическая лавка Макавеева и, конечно же, сам Макавеев — букинист по призванию.
Он как сейчас стоит передо мной — этот трогательно странный пришелец из книжного космоса, неповторимо колоритный, совсем не смешной и не жалкий, а наоборот — в чем-то даже трагический образ книжного рыцаря.
Внешний вид его был непригляден. Более того — убог. Обывательские проблемы сезонных и демисезонных мод для него не существовали. Ветхое, потертое, перезалатанное пальто с английскими булавками вместо пуговиц, неопределенного цвета, некое подобие головного убора — таков был его неизменный наряд. Ходил он тоже какой-то чудной, ныряющей, спиралевидной походкой — не шел, а ввинчивался на ходу всей фигурой в пространство.
С убежденностью аскета он легко пренебрегал самым элементарным комфортом. Мог зимой ночевать в истопленной лавке на связках газет для того, чтобы ранним морозным утром, открыв глаза, увидеть не первые лучи солнца, блеснувшие в заиндевелых окнах, а ряды книг. Они были его солнцем, его воздухом, его неизреченной радостью, единственным смыслом, оправдывающим его существование. Он их любил бескорыстно, нежно, самозабвенно.
9