Я слышал Райчева уже на закате его сценического служения. Хорошо помню выездной спектакль Народной оперы "Севильский цирюльник". Он был показан на сцене дома офицеров вскоре после входа в Софию частей Третьего Украинского фронта. В этом спектакле партию графа Альмавивы Райчев, по старой памяти, исполнил на русском языке.
"Лебединой песней" певца была роль Шуйского в опере "Борис Годунов", поставленной в 1950 году в Софии режиссером Большого театра Союза ССР Евгением Николаевичем Соковниным, художником Василием Андреевичем Лужецким и дирижером Асеном Найденовым.
О, какой это был Шуйский! Сколько в нем было ума, коварства, лицемерия, вкрадчивой лести, затаенной ненависти к Борису, жажды власти.
Какой бесподобно многоцветной была палитра его голосовых и актерских красок, как виртуозно он ими пользовался.
Во втором действии Райчев достигал поразительного эффекта. Когда, преданно глядя в глаза Борису, он пел: "Не казнь страшна, страшна твоя немилость. В Угличе, в соборе пред всем народом, пять с лишком дней я труп младенца посещал. Вокруг него тринадцать тел лежало, обезображенных, в крови, в лохмотьях грязных; и по ним уж тление заметно пробегало.
Но детский лик царевича был светел, чист и ясен. Глубокая, страшная зияла рана, а на устах его непорочных улыбка чудная играла. Казалось, в своей он колыбельке спокойно спит, сложивши ручки и правой крепко сжав игрушку детскую…" — всем сидящим в зале становилось не по себе. Многих охватывал неподдельный ужас. В свои права вступала жизненная правда. На какие-то мгновения забывались все условности лицедейства, терялось ощущение театральности, исчезали сцена, рампа, стены зала. Звучали только зловещие, чудовищные слова Шуйского. Их обрывал исступленный крик Бориса — "Довольно!". Это был крик души всего зрительного зала.
По сути дела, Райчев психологически настраивал, подготавливал всех Борисов (а в этой партии блистали такие великолепные певцы и актеры, как Христо Брымбаров и Михаил Попов) к следующей неимоверно трудной сцене — сцене с курантами.
Несмотря на свой более чем солидный возраст, Райчев обладал драгоценнейшими качествами: бурной, как горный поток, жизнерадостностью, искрящейся, как шампанское, чисто южной эмоциональностью и темпераментом, неистощимым запасом юмора. Он мог растормошить любого, самого безнадежно унылого собеседника блеском своих рассказов. Привлекательные черты доброй старой богемы, изящество и галантность героя-любовника сочетались в нем с высоким интеллектом, европейским воспитанием, с весьма лукавым умом, с универсальным житейским и театральным опытом.
В те годы Петр Стоянович работал над своей книгой воспоминаний. Она надолго лишила его душевного покоя. Он жил и бредил ею.
При каждой нашей встрече происходило примерно следующее:
— Как хорошо, что я тебя вижу, — останавливал меня Райчев, — вот послушай, что я родил этой ночью, надеюсь, ты понимаешь, что в моем возрасте сделать это совсем не легко!
Райчев откидывал со лба серебряные пряди буйной "поэтической" шевелюры, настраивал голос в резонаторы и начинал декламировать:
— Россия! Я люблю ее как свою вторую родину, с материнской щедростью давшую мне веру в светлое будущее.
Россия! В этом слове улыбается мне бескрайнее синее небо, в нем слышатся раскаты великих и бурных столетий.
Необычайное волнение охватило меня, когда я впервые вступил на русскую землю. Мне показалось, что сейчас передо мной раскроются золотые двери и за ними начнется мой путь к счастью. Я увидел белокаменную Москву в ее зимнем одеянии. Какая красота, какая сверкающая белизна, какое русское великолепие открылись вдруг моему взору! Со всех сторон меня окружала зимняя сказка. В куполах церквей отражалось небо, акварельно голубое и чистое. Москва напомнила мне невесту в нарядном подвенечном платье, видение, сошедшее с картины великого мастера…
Титульный лист книги П. Райчева "Жизнь и песня" с автографом автора
Помню, как-то после репетиции в театре мы зашли с Райчевым в один из софийских ресторанчиков выпить по бокалу безгрешного, дышащего солнечным привольем долин, чистейшего виноградного вина.
— Ты себе не представляешь, как мне трудно писать эту книгу, — усевшись за столик, начал Райчев ставший для меня уже привычным разговор. — Каждую строчку я буквально с кровью вырываю у памяти. Ведь все мои дневники, все путевые заметки, афиши, сотни фотографий — все это превратилось в дым и пепел во время воздушных налетов на Софию.