Выбрать главу

Вот такой необыкновенно могучей, неутомимой была купринская натура. Всего себя он радостно распахивал жизни, людям. Обладал изумительным талантом любить все и всех.

Запомнился мне еще один эпизод. В доме тишина, все стараются не шуметь — Куприн работает. Я сижу на диване в дядином кабинете, не спускаю с него глаз. Он пишет, зачеркивает, ходит по комнате, глядит, задумавшись, в окно, уходит ненадолго в сад, возвращается, садится за стол, снова что-то пишет.

— Сонюшка, принеси-ка мне, голубушка, сельтерской водички.

Я очень хочу помочь ему. Из разговоров старших я знаю, что он сейчас пишет большой роман о несчастных женщинах. Я приношу холодную, запотевшую бутылку. На мою голову ложится большая, тяжелая, теплая, какая-то очень уютная ладонь. Мне хорошо…

В четырнадцатом году наша семья переехала в Киев. Я поступила в гимназию. Больше Куприна я не видела. Но связь с ним не прервалась.

Вдали от родины Куприну жилось тяжело. Да и вообще звучало это абсурдно — Куприн за рубежом. Он смертельно тосковал по России, томился, мучался. К Парижу так и не смог привыкнуть. Сейчас я вам дам одно из его писем.

"Нет, милая моя племянница Соня, если уж говорить о том Париже, который тебе рисуется и представляется, то я его ненавижу. Эти тысячи автомобилей — ревучих, вонючих, лезущих друг на друга, эти звенящие автобусы и трамваи, эти толпы, наполняющие, кал сардинки жестянку, вагоны подземной дороги, эти груды зловонного человеческого мяса, прущего в давке и тесноте по тротуарам, это мигающие электрические вывески, слепящие глаза до боли, это восковые манекены, отвратительно жеманящиеся в магазинных витринах… К чертовой матери — с…

Благодаря Зине и Нату я знал божественные просторы лесов. Я знаю радость моря. И уж такой… город, как Коломна, давил меня своей крошечной культурностью. И Житомир тоже.

Прежде всего Париж ужасен своим климатом. Каждую осень я думаю — ну уж этой зимы я не переживу. Вот и теперь — все мы чихаем, кашляем, глотаем пилюли, мажемся мазями, ставим друг другу термометры. Так каждую зиму.

При температуре —12 парижане падают и замерзают насмерть…

Утром ясная, жарковатая погода, в полдень проливной дождь, перед вечером лазурь, золото и пурпур в небе, а к ночи снег. Часто в чистое, веселое утро, после ночного ливня, с нашим родовым тонким обонянием, устремив нос на северо-запад, ощущаю могучее благоухание океана.

Париж прекрасен своими музеями — да. Но еще милее мне старинные тысячелетние улицы в древнем латинском квартале, такие узкие, что даже экипажам не разъехаться, и такие старые, что нижние этажы у них выпячены точно пузо.

О парижанках… Ах, Соня, какая жалость, что я попал сюда стариком. Какой я был дурак, что, обладая всеми возможностями, я не приехал сюда 35 лет…

Целую ручки Ваши. А. Александров".

— Окружающая Куприна иностранная речь была ему, видимо, в тягость. Слух, душа его жаждали родной языковой стихии, тосковали по певучему, родному русскому слову.

В этом отношении очень характерно другое письмо. Его юмор плохо скрывает душевную горечь и боль старого писателя. Читайте: "Милая кузина Зина. Вы спрашиваете, как мы говорим по-французски? Вот: Аксиния болтает совершенно с парижским шиком, выпускает слова с быстротою самого улучшенного пулемета, то есть слов восемьсот в минуту.

Мать говорит с мясниками, лавочниками, булочниками, угольщиками и прачками на так называемом негритянско-французском языке: ту а, му а, компренэ, аше… и как-то даже умудряется торговаться с ними.

Я — ничего не понимаю и тоже по-негритянски говорю в кабачке, тыкая то себя, то хозяина в грудь пальцем: тю, муа вен руж. И все-таки меня понимают. Но если жене или дочери понадобится редкое, изысканное слово, я нахожу его мгновенно, без словаря. Легко я читаю трудные французские книги.

Главный мой недостаток — это то, что я не умею думать по-французски и никогда не научусь. Я бы отдал сейчас все остающиеся мне жить часы, дни, годы и всю мою посмертную память, черт бы ее побрал, за наслаждение хоть несколько минут послушать прежний непринужденный разговор великой язычницы Марьи, жены лесника Егора на Троицком кордоне.

Да ведь и Вы, дорогая моя, с удовольствием слушали ее неожиданные меткие обороты и словечки. Правда, привычная институтская стыдливость иногда заставляла Вас съеживаться, подымать руки к небу, и стонать: "О Мари, о сет афрез Мари".