И на другой день во время обеда произошел между врагами обмен. Но кто кого перехитрил?
Фашист Крамер ходил по цеху, поглядывая на тапочки, улыбался, вот, мол, что я ношу, почти даром.
А Степан сшил себе новые тапочки и ел хлеб и тоже улыбался.
А над заводом по ночам все чаще и чаще пролетали советские бомбовозы.
В одну из летних воскресных ночей началась бомбежка завода. Упали сотни зажигалок. Завод загорелся. Приехали городские пожарники, прибежали и заводские, но гасить огонь было нечем. В стенных шкафах не оказалось брандспойтов. Вода, бегущая по шлангам, теперь была бессильна помочь. Да, это работа Степана! Он вытащил из всех ящиков брандспойты, снял с них кожу, которой они были обтянуты, брандспойты выкинул, а из кожи шил тапочки.
Крамер, поняв в чем дело, рвал на себе волосы. На его глазах огонь съедал завод, лизал рядом стоящие постройки, подбирался к зданию гестапо. Его обманул русский Степан! Этого он себе не мог простить. А что он может сделать? Арестовать Степана? Но это значит арестовать и себя.
Когда утром русских военнопленных привели на завод, Крамер отошел подальше от колонны, чтобы не встретиться глазами со Степаном, ведь тот может победно улыбнуться и кивнуть на виселицу.
И снова началась работа, но эта работа была веселей — уборка после пожара территории завода.
Я долго думал, по чьему заданию действовал Степан? А не коммунистом ли был старый немец Грозфатер? Ведь он несколько лет сидел в концлагере.
В моем сердце росла гордость за смелого друга.
«Эй, затянем давай «Марсельезу»!»
У каждого народа свои песни. Особенно их много у русских людей. В России во время уборки хлебов девчата заливаются соловьями — не остановить. А на вечерках песни сменяются заливистыми частушками. А частушка разве не песня? Это самая короткая и содержательная песня. Свадебные и плясовые, шуточные и грустные — сколько их, песен! А есть песни, полные печали. Их третий день поют в моей камере в Шверинской крепости недавно прибывшие штрафники. Их пятеро, и все пожилые, упрямые, как дубы. Они поют с утра до вечера, оплакивая неудачные побеги из фашистской неволи. И откуда они взяли столько печальных песен? Не иначе как сами сочинили и сочиняют теперь перед допросом. Как только они затянут, кажется, что вся камера поет. У одного голос грубый, но тянучий, у другого нежный, наполненный каким-то необыкновенным свистом. У остальных, вроде, голоса одинаковые. В день несколько раз из дежурного помещения приходил офицер, и, открыв «глазок», смотрел в камеру. Порой он подолгу стоял, не запрещая петь, а иногда сразу в дверь прикладом — молчи. Песня смолкала, а потом опять с еще большей силой гудела набатом.
А есть такая песня, которую знает каждый человек на земле. Но некоторые ее не поют из-за страха, другие поют в полголоса, а третьи смело и гордо. Вот о такой песне я и хочу рассказать.
Как-то, идя с кухни с котелком баланды по узкому коридору между блоков, я увидел в соседнем секторе четырех парней в английской военной форме. Они громко смеялись, показывая пальцем на невысокого негра из американского сектора. Негр стоял с опущенной кудрявой головой. В руках у него был пустой котелок. Почему над ним смеются союзники-англичане? Меня это заинтересовало. Я знал, что некоторые английские военнопленные — сынки крупных помещиков. Они любили посмеяться не только над негром, но и над своим же англичанином-рабочим. Я остановился. Негр, сложив три пальца вместе, показал на котелок и на свой рот. Значит, он хочет есть. Почему же тогда не идет за баландой? Я приблизился к проволоке, присел на траву. У меня с собой, как на грех, не оказалось ложки. Как быть? Показываю негру — ешь. А он тычет в меня пальцем, и ты, мол, ешь. Тогда показываю на торчащую у него из кармана ложку и развожу руками. Негр вытаскивает короткую, емкую столовую ложку и протягивает мне, мол, зачерпни ты, а потом я. Англичане продолжали смеяться, но когда мы начали есть через проволоку, из одного котелка, они вдруг замолчали, а я подумал: «Они вместе воевали на африканском фронте, вместе попали в плен и насмехаются над своим же товарищем. Как можно?»
Оказывается, для того чтобы получить на кухне суп, негр должен пройти через английский сектор в узкую дверь. Эти четверо англичан каким-то образом сумели закрыть дверь — и оставили негра без обеда. Дежурному же полицаю по кухне все равно, пришел ты или нет за баландой. У него свои заботы, как бы сэкономить побольше супа для себя. Глядишь, за котелок баланды выменяет пайку хлеба у военнопленного. А за пайку хлеба — табак или вино у немецкого конвоира. А после вместе курят и пьют. И так ежедневно.
Мы с негром легли на песок вдоль заграждения и через проволоку просовывали ложку, как иглу в материал. Негр мне показал фотокарточки. Я узнал, что его зовут Джоном, что у него двое детей: мальчик побольше, а девочка поменьше, что жена работает у богача на плантациях. Джон, увлеченный рассказом, ел медленно, стараясь ввести меня в курс всех событий своей тридцатилетней жизни.
Четверо англичан, приблизившись к нам, внимательно наблюдали за нашей трапезой, перебрасываясь изредка словами. Ложка медленнее стала нырять в квадрат проволоки. И суп с каждой ложкой становился все светлее и жиже. А в небе высоко-высоко из-за кучевых облаков выглянуло солнышко и ясными лучами, как будто в честь дружественного обеда, пригрело нас. Потом оно осветило весь двор крепости, наделив теплом всех поровну. Джон сказал, широко улыбнувшись, «спасибо» и вытер полные добродушные губы. И вдруг тихо, но басисто запел «Марсельезу». Из французского сектора кто-то громко подпел. Из блоков вышли, как будто вызванные в бой, французские военнопленные, и «Марсельеза» понеслась в небо.
Песня, словно приобрела крылья, влетела в главный корпус, и из окон стали подпевать американцы. Джон был запевалой, он во весь голос тянул ее, показывая красивые белые зубы. Англичане переглянулись, и один из них подошел к двери, снял замок и тоже запел. Голос у него был тонкий, пронзительный. Трое других англичан, сердито насупившись, пошли к своему блоку.
Жаль — песня не была допета. Ее прервал по приказу коменданта лагеря выстрел с вышки.
Когда я шел с пустым котелком в свою камеру, мне показалось, что песню подхватили чехи и поляки и понесли ее по своим блокам. В камере до моего прихода было тихо, но стоило мне переступить порог, как откуда-то из глубины заглушённым басом поплыла «Ой, умру я, умру…». Я перебил запевалу и прочитал стихи:
Висит палач на перекладине
Когда я впервые увидел здоровенного мужчину с тонкими усиками под сплющенным носом, избивавшего тяжелой дубинкой еле стоявшего на ногах военнопленного парня с перебинтованной головой, мне показалось, что сердце мое вот-вот разорвется. Я стоял с воронежским учителем Николаем Ивановичем. По годам он ровесник здоровенному полицаю, у которого нет ни имени, ни фамилии. Всем объявлено, что его надо звать «Господин полицай».