— За что ты его бьешь? — вежливо спросил Николай Иванович. — Я-то тебя тогда даже на пять суток не посадил за мародерство…
— Он меня не назвал… — полицай замялся. — А тебе какое дело, товарищ командир?
— Господин полицай, — сказал Николай Иванович и плюнул.
У Николая Ивановича была в Воронеже семья: жена, сын и дочь. Высохший до костей, он каждый раз говорил о сынишке и мечтал вернуться к нему. Даже по ночам он бредил, окликая его во сне.
Убил все же раненого военнопленного здоровенный мужчина, убил за то, что тот не назвал его господином. А ведь он жил среди нас, учился в советской школе, преподавал в техникуме, руководил людьми, занимал ответственные посты. А когда нависла над Родиной угроза, он прицепил на рукав желтую повязку с черным пауком, взял в руки дубинку. И, налив глаза злобой, пошел бить и убивать.
А вот другой тип полицая. Он сам не убивал и не тронул никого даже пальцем. Он просто ходил по камерам, улыбался, подсаживался к разговаривающим и уходил. Казалось, ну что особенного, пришел и ушел. Нет! После его ухода уводили сразу несколько человек — они уже в камеру не возвращались. Такой полицай был страшнее открытого. Ведь каждому хотелось вспомнить о своей Родине, доме и близких. А тут на тебе — тайный полицай. Он мог к услышанному добавить «свое» и тем самым утяжелить «преступление». Высокий и ровный, как телеграфный столб, он появлялся в самый разгар спора, когда не уступала ни та, ни другая сторона. Первое время ему удавалось часто вылавливать «неблагонадежных». Но когда за ним закрепилась кличка «Ку-ку», его работа сошла на нет. Стоило ему только появиться во дворе, как из камеры в камеру летело: «Ку-ку! Ку-ку!» Полицай пытался было запугать:
— Вы все коммунисты, — кричал он. — Всем вам смерть!
Но ничего у «Ку-ку» не выходило. Он стал отсиживаться в полицейском помещении. Об этом узнал комендант. Он и распорядился его дальнейшей судьбой. За плохую работу — убрать. Полицай «Ку-ку» пропал, как бездомная собака.
Но вернусь к первому полицаю, который убил дубинкой раненого военнопленного, за что его повысили в чине до старшего полицая.
Во дворе, а особенно в камерах с наступлением холодов, было строго запрещено разводить костры и разжигать печи. Нарушающие приказ коменданта избивались и расстреливались на месте. Во дворе у стены стояла виселица с готовой петлей.
Не спят только двое.
В камере учитель Николай Иванович задумал сварить вчерашние очистки от гнилой картошки, добытые на кухне во время обеда. Очистки он промыл и подготовил к варке в печи, где уже лежала нащипанная зубами кора от засохших деревьев. Сейчас он сварит и поест. А сытый помечтает о жене и сынишке. В мечтах подержит на руках годовалую дочку Веру.
Вспыхнувшая спичка подожгла кору, и легкий огонек костра заметался в печи под котелком. Николай Иванович, присев, заслонил его своим туловищем. Круглый котелок покрывался сажей, и вода начинала греться, образуя белую несоленую пену. Как-нибудь, а надо сохранить себя ради детей, остаться живым, пройдя сквозь голод гитлеровского режима. И сидит Николай Иванович, ожидая вареных очистков. Перед ним маленькими язычками играет костер.
А у второго, кто не спит в эту ночь, своя задача: во что бы то ни стало найти нарушителя приказа. И вот он, здоровенный мужчина, как змея, ползет по коридору, протирая на коленках брюки. Он учуял запах дыма и теплоту огня. Ему неважно, кто сейчас будет его жертвой: отец или сын, мать или дочь. Ему нужно найти нарушителя приказа и за это получить булку хлеба и пачку табака. И он находит. Он встает с дубиной в руке за спиной Николая Ивановича и негромко, цинично цедит:
— А, товарищ командир…
— Господин Гу… — и не договорил учитель фамилию полицая, бывшего своего подчиненного. Тяжелая дубина легла на голову Николая Ивановича. Картофельные очистки и горячая вода из опрокинутого котелка потекли на пол и поплыли к порогу. Полицай, топая по ним, скрылся в темноте.
Полицай думал, что свидетелями убийства были только темная ночь да угасший костер.
Нет! Не спали заключенные. Они слышали удар. Вся камера поднялась на ноги. Полицай был схвачен. Осторожно, чтобы не привлечь внимание охраны, на руках его вынесли во двор к виселице. И повесили как убийцу. Об этом нельзя молчать!
Придет весна, растопит лед
Сколько всяких наказаний придумано для узника, сидящего в гитлеровском концлагере! Ледяной карцер. В него сажают тех, кто совершил не первый побег, вел агитацию против нацизма, или за диверсию на заводах и фабриках.
Под новый 1945 год мы с Михаилом бежали пятый раз, но опять были схвачены, избиты до полусмерти и отправлены в ледяной карцер.
Это небольшая, но высокая кирпичная конюшня с железными воротами в два раствора во всю лобовую узкую стену. Метрах в десяти стоит жилой красивый дом. В нем живет хозяин конюшни и шесть конвоиров-эсэсовцев, инвалидов. Возле ворот две пары дырявых резиновых сапог и кое-какая одежда, видимо, — для нас. По правую сторону парит черное, как смола, болото.
Мы стоим перед воротами и ждем дальнейших указаний. Северный ветер пронизывает тело. Руки совсем окоченели. Конвоиры по очереди меняются, делая круги вокруг нас. Сейчас бы хоть полчасика посидеть возле печки. А вот и приказ. Снять с себя всю верхнюю одежду, сложить в кучу — и марш в раскрытые ворота. Стараемся раздеться побыстрей, чтобы скорее войти в помещение, скрыться от ветра. Конвоиры совещаются, перемаргиваются. Старший конвоир подходит ко мне и показывает на шею.
Я знаю, что это значит. Надо расстегнуть рубашку и показать ему номер, который заменяет имя и фамилию. Старший конвоир подходит к Михаилу:
— Номур.
Тот раскрыл ворот. Конвоир закричал:
— Ворум никс номур? — и ударил Михаила в подбородок. — Никс эссен драй таг.
Михаил вытащил из-за пазухи номер и показал ему. Оказалось, что номер у него висел на длинной веревке, поэтому эсэсовец, и не заметил его. Фашист рассмеялся, скривив рот.
— Гут, гут, — сказал он и показал, чтобы мы шли в ворота.
Да, это настоящий ледяной мешок. Вверху под самой крышей квадратное окно, в которое со свистом влетает снег и садится белой пылью на закрытые рогожей деревянные нары. А по стенам от крыши висят прозрачные, как стекло, сосульки. Вот прилипшие к стене, толщиной со шпалу, а рядом тонкие, как иголки. Они тянутся до самого пола. Другие еще на весу, цепляются острием в промерзший корявый пол. Но самые страшные над головой. Видно, с начала первых заморозков лили из пожарной кишки воду в заранее пробитые дыры в крыше. Лишь один круглый, низкий пень, на котором видны вмятины от топора, стоит не тронутый льдом. Вокруг него втоптанные в землю перья. На этом пне, наверно, рубили курам головы. Возле ворот глубокие следы от лошадиных копыт, еще не залитые водой. Вот куда нас запрятали в нательном белье на двадцать одни сутки.
Только мы переступили порог, как за нами с душераздирающим скрипом наглухо закрылись железные ворота. Отсюда уйти невозможно. Разместившись на нарах, с поджатыми под себя ногами, мы до темноты думали над тем, как выдержать это наказание. Дрожь пробирала все тело. Разговор прекратился, когда уже зуб на зуб не попадал от холода. Прижавшись друг к другу спинами, мы легли, укрывшись с головой рогожами. И так двое суток. К конюшне ни разу никто не подошел. На третий день рано утром раскрылись ворота и раздалась команда: «На работу».
На улице нам показалось во много раз теплее, чем в помещении. Мы сразу приободрились. Обули резиновые сапоги, натянули робу и ждали, когда нас чем-нибудь покормят. Но трое конвоиров, сунув нам в руки лопаты, показывают на тропинку, слегка занесенную снегом, ведущую к болоту.
— Марш!
Мы по пояс в черной жиже. Но в ней тепло. Зачерпнув лопатами грязь, несем ее к берегу. Конвоиры покрикивают. И так три часа. После такой работы положена еда. В нее входит завтрак, обед и ужин. Отдадут ли нам за два дня? Нет.