— А, это хитрая штука, — сказал он. — Порой хорошее имя придумать труднее, чем написать книгу… Мы придумываем не имена, а, скорее, создаем систему имен. В «Обитаемом острове» в основу легла измененная система венгерских имен: Гай Таал, Рада, Кэтшеф, Одри… В «Трудно быть богом» — японских: Румата, Рэба, Тамэо, Окана. Правда, Рэба первоначально должен был именоваться Рэбия, но бдительная цензура сие кощунство выловила…
Интервью писалось легко и раскованно, и на другой же день я повез его на «визирование» Аркадию Натановичу. Строго говоря, этого не требовалось, я отвечал за каждое слово, но мысль, что Аркадию Натановичу может что-то не понравиться и он поморщится, приводила меня в ужас. Но его реакция меня неподдельно удивила. Прочитав текст и не сделав ни одного замечания, он удивленно воззрился на меня:
— И что… вы это все напечатаете? Все целиком?
— Конечно, — настала моя очередь удивляться. — и с большим удовольствием.
— И ничего не вымараете?
— Не дам ни строчки, — твердо сказал я.
— Очень сомневаюсь, — буркнул он.
Сомнения его оказались безосновательны. В «Советской молодежи», где я тогда работал и которая сегодня иначе, чем «легендарная», не называется, редакторствовал толковый и умный Саша Блинов, понимавший толк в хорошей литературе.
Лишь по прошествии времени я осознал, чем объяснялось неподдельное удивление писателя. Шла, не будем забывать, середина семидесятых годов. Конечно, сталинского людоедства не было и в помине, но жилось, словно тебя придавили толстой пуховой подушкой и лишь иногда позволяли высунуть из-под нее голову и вдохнуть свежего воздуха.
Вокруг писателей Стругацких существовал заговор молчания. Их практически не печатали. Не печатали ничего ни о них, ни об их творчестве, а если Стругацкие и упоминались, то в кислотном контексте, с зубовным скрежетом; помню совершенно гнусную статью в «Журналисте», объем которой соответствовал лишь количеству дерьма на ее страницах.
И вдруг в достаточно большой газете — интервью. На полосу. Нормальный разговор о жизни, о литературе, о «времени и о себе». Моя заслуга в этом минимальна — разве что задавал не самые глупые и наивные вопросы и добросовестно воспроизвел ответы. Впрочем, с таким собеседником, как Аркадий Стругацкий, надо было очень постараться, чтобы сделать плохое интервью…
Еще раз заезжать в Дом творчества я постеснялся, а вот в Москве мы встретились, и встрече этой предшествовали два забавных момента.
— Ты по делам или потрепаться? — в лоб спросил Аркадий, услышав в трубке мой голос.
И та, и другая перспектива привлекали меня в равной мере, и от отчаяния я нашел совершенно правильную формулу:
— И по делам тоже!
— Входной билет ко мне ты знаешь, — деловито сказал Аркадий. — Две… нет, три… ладно, две бутылки коньяка. И приезжай!
Господи! Да я хоть десять бутылок был готов приволочь… хватило бы денег! Но когда я возник на пороге дома на проспекте Вернадского, то и представить себе не мог, что ввергну хозяина в такое смущение. Он кинулся искать деньги расплатиться за бутылки, на ходу объясняя мне, что он всего лишь пошутил и не учел, что я этой шутки не знаю… и т. д. и т. п. Я вывернулся, объяснив Аркадию Натановичу, что, когда мы вели разговор, у меня в сумке уже болтались эти бутылки. Трудно восстановить весь ход общения в тот день — помню только, что я выдал огромное количество вопросительных знаков, — но коньяк шел просто восхитительно…
Одна секция книжного шкафа была отдана японским книгам и словарям — не будем забывать, что по своей основной профессии Аркадий был японистом, военным переводчиком. Открыв один из словарей, я в полном отупении уставился на страницу, на которой, казалось, пьяные сороконожки танцевали джигу.
— Как же это переводить? — изумился я.
— Ничего нет проще, — искренне ответил Аркадий. — Вот в этом иероглифе — сорок восемь черточек. Из них двадцать одна — ключ. Находишь его, а остальное — проще простого.
Пришлось поверить на слово.
Вообще в этом доме, во время очередного визита понял я, — ухо надо было держать востро. Общение наше носило совершенно непринужденный характер, но порой разговор становился настолько интересен, что жалко было упускать хоть слово. Поэтому я решил вооружиться диктофоном — пусть лежит под рукой. Идя в очередные гости, на лестничной площадке перед дверью еще раз проверил кирпич «Романтики» — все в исправности, все крутится, донося четкое сообщение о зайчике, который вышел погулять.
Через пять минут, едва только мы очутились в комнате и я водрузил диктофон на стол, он омертвел. Начисто. Он не только не записывал и не воспроизводил текст. В нем вообще ничего не шевелилось. Как в настоящем кирпиче.