И шел он по узкой проселочной дороге и мысленно говорил с матерью, и она понимала, как хорошо у него на душе, и радовалась вместе с ним. «Мама, говорил он, вот жена моя, и я очень люблю ее. И я думаю, что ты тоже полюбишь ее… Ты ведь умница, и все знаешь, все видишь…» Он говорил с матерью, но вовсе не с той, какою помнил ее. Он говорил с матерью, образ которой создал в своем воображении, и было легко с нею, и не надо было следить за собою, чтобы, не дай-то бог, сделать что-то не так. И был образ, который создал в воображении, так ярок, что заслонил собою все, что он помнил о матери. А Машенька волновалась, она еще не знала его матери и боялась, что не понравится ей, и ему казались смешными эти страхи. «Ты и не думай, — говорил он. — Мать у меня…» И он почти успокоил ее, но после этого самому стало тревожно, не мог понять, откуда идет эта тревога, потому что и сам поверил в образ, который создал, и уж не радовало, что подошли к синей стене леса. Вот в таком душевном состоянии он спустился в таежный распадок, недолго шел тихой деревенской улицею, остановился подле добротной бревенчатой избы, открыл калитку… Мать стояла посреди двора и с недоумением смотрела на него, быть может, и не узнала сразу… Они не виделись почти шесть лет.
— Мама, — сказал он. — Здравствуй, мама…
И она потянулась к нему и заплакала. Стало легко и отступила тревога, будто и не было ее вовсе.
— А это Машенька, — сказал он, когда мать успокоилась и сделала шаг в сторону, разглядывая его. — Жена моя. Знакомься…
Мать, кажется, не услышала или сделала вид, что не услышала, но все же подошла к Машеньке и что-то сказала, вроде того, что ей очень приятно и ни о ком другом для сына она и думать не смела. Потом они зашли в избу, и мать провела их в комнату, усадила на диван: «Побудьте пока тут, скоро ребята пожалуют… отец…», — а сама пошла на кухню.
Ближе к вечеру появились сестры да братья, пятеро их у него, а меньшему двенадцать лет. Он долго приглядывался к ним, думая, что никого из них, разве что старшую сестру, которая приехала к матери вместе с мужем да с дочкою, в сущности не знает. Уж так получилось, что они росли без него, а он сначала заканчивал среднюю школу в райцентре, потом служил в армии, а вот теперь учится в институте… Он приглядывался к ним и не знал, о чем говорить с ними, а говорить о чем-то надо было: вон и старшая сестра начинает хмуриться и тонкие пальцы рук ее с острыми кинжальчиками ногтей бегают по матерчатой обшивке дивана. А она такая, он помнит, чуть что не по нраву, сейчас же и вспылит. И он, почувствовав это, начинает говорить бог весть о чем, скорее о том, о чем и говорить-то не надо бы… О житье в институте, да как им с Машенькой непросто оборачиваться на стипендию и еще о том, что ему приходится подрабатывать на вокзале ли, на пристани ли (ведь только за комнату, которую они снимали на окраине города, приходилось платить триста рублей… нет, нет, это старыми, теперь уже не триста, а тридцать, но и это побольше той стипендии, которую получает Машенька)… Он видел, что сестра не перестает хмуриться, и это раздражало, и он не выдержал бы и сказал бы такое, чтобы она перестала смотреть на него насмешливыми и чужими глазами, отчего на сердце появилась тревога, но рядом была Машенька, и она была в таком положении, что ей нельзя волноваться, и он сделал над собой усилие и сдержался. А все же обидно, что сестра не оставляет этой своей памятной ему манеры казаться лучше других, умнее других, красивее других. Она всегда-то была шустра и говорлива и умела понравиться, и людям по душе было это, и они часто, встречаясь с матерью, не скрывали своего восхищения ее дочерью. И это, в конце концов, сделало свое дело, и уж мать стала ставить в пример сестру. «Ах, господи, — говорила она. — И почему бы тебе не быть равным во всем сестре?..» А он не хотел быть равным ей: уж он-то знал, что с малых лет она была лукавой и дерзкой. Но и в сестре было такое, что нередко заставляло думать о ней с нежностью, и он бы теперь хотел, чтобы все это выплеснулось наружу, и сестра подошла бы к Машеньке и сказала: «Милая, ты, наверно, устала, пойди в ту комнату, отдохни…» Но сестра все так же сидела на диване, закинув ногу на ногу, и смотрела на него насмешливыми и чужими глазами. И это с каждой минутой раздражало все больше. Но пришел с работы отец, и он поднялся ему навстречу и обнял… Отец сильно постарел, и волосы на голове были белые-белые, и руки были маленькие, слабые. А он помнил, когда у отца были сильные и крепкие руки, и он, случалось, держал его на руках даже в те годы, когда у отца еще не зажили раны на теле. А вот теперь он увидел худые, с острыми казанками пальцев руки, и слезы выступили на глазах, и он не стыдился их, прижал голову отца к груди и долго стоял так, не в силах сказать слова.