А потом они сели за стол, их было много, и все они говорили и спорили, и он узнал, что братья работают в колхозе и даже меньшой, случается, помогает им и что о них по деревне идет добрая слава. Он узнал об этом только теперь, и ему стало грустно: братья не писали ему, и мать тоже, хотя он не забывал о них и слал открытки ли, телеграммы ли к праздникам, и он сказал об этом, и братья удивились, а мать рассмеялась: «Эк-ка… Надо ли переводить бумагу, небось есть дела поважнее».
За столом было весело, но это было то веселье, когда каждый старался вольно-невольно следить за собою и за своими словами, потому что подле них теперь есть чужой, и они ни на минуту не забывали об этом. Чужой за столом была Машенька. И оттого ему не было весело, и он изредка смотрел на Машеньку и чувствовал, она понимает, что происходит. И вечером, когда мать разбирала постель, она вдруг обернулась к нему, спросила:
— А вы как будете спать… вместе?
И он покраснел и не знал, что ответить, а рядом была Машенька, она тоже смутилась и ушла.
— Значит, вместе… — помедлив, сказала мать, спросила: — Отчего же так… и свадьбы не было?
— Свадьбы не было, — сказал он. — Но пришли друзья, и мы хорошо посидели. Я ведь писал и просил, чтобы ты приехала. Но ты даже не ответила. Зато приезжала Машенькина мать и была довольна, что у нас все, как у людей…
Мать перестала взбивать подушки, слушала. А потом ушла в маленькую комнату, через минуту позвала и его:
— Вот вам кровать… Отдыхайте.
Она, кажется, была недовольна тем, что он сказал. Он и сам чувствовал, что не надо было этого говорить, но молчать не хотелось. Разом все вспомнилось: и то, как ребята в общежитии получали письма из дому, и как радовались при этом, и как грустно было ему самому оттого, что никто не писал. И он нередко думал: «Почему у нас так в семье: и мать не напишет и другим не велит? Почему?»
Он не знал этого тогда, не знал и теперь. Впрочем… Старшая сестра как-то рассказывала: «Приехала я к матери и говорить стала, отчего от нее ни весточки, обидно же… Мать тогда и сказала: «Вот ты приехала, и ладно. А если б получала письма, обо всем бы знала и не приехала бы: неинтересно уж».
Может, и так, а может, и нет… Отец заглянул в комнату, поманил его пальцем, и они вышли из дому, и уже во дворе отец стал спрашивать о Машеньке: кто она, откуда да чьего роду-племени?.. И ему было приятно. Там, за столом, никто не спросил об этом. И он начал рассказывать, и отец слушал и улыбайся, а потом сказал:
— И ладно, что женился. Девка-то по тебе вроде бы… А то бывает, что и ошибутся, зато всю жизнь и маются. Надо будет замолвить матери словечко за Машеньку, как бы ненароком не обидела…
Отец всегда-то был добр и уступчив, а только вряд ли в тот день замолвил за Машеньку слово. Робел перед матерью.
Проснулся утром, когда братья собрались на работу, мать оказалась подле него, спросила:
— Так, стало быть, это и есть твоя жена?
— Да…
И еще спросила:
— Не собираешься поработать месяц-другой?
— Собираюсь. Мне нужны деньги, скоро появится маленький… Думаю, что сын. Но рад буду и дочке.
Мать поморщилась:
— На сплаву станешь работать. И жена будет при тебе. Чего сидеть дома?..
— Нет, Машенька будет дома. Ей нельзя…
— Нельзя так нельзя, — сказала мать. — А только я в ее годы…
И он стал работать на сплаву: разбирал вместе с другими штабеля, скатывал в реку бревна… Уставал сильно, к вечеру об одном только и мечтал: как бы добраться до кровати. Но дома ждала Машенька, и глаза у нее были грустные, а дней через пять она сказала:
— Не могу больше. Не могу… Давай уедем.
Он и сам видел, не по душе матери пришлась невестка: слаба телом и немногое умеет по крестьянству… Мать, не таясь говорила об этом соседке, и он слышал… Знал, нелегко Машеньке, и все же просил ее «потерпеть». Но однажды она прибежала на реку, где он работал, вырвала из рук багор, навалилась на него плечом, норовя вытолкнуть бревно из штабеля, и все шептала: