— Бабоньки! Стало быть, сплю ли, не сплю ли, только на сердце вдруг просветленье, и так-то легко… Диву даюсь: с чего бы?.. А тут подлетает к окошку младенец с крылышками. Я растерялась: ну, чего ему надо, думаю. А младенец и говорит: не бойся меня, я прилетел, чтобы сказать: сила тебе дается большая, и будешь ты отныне знать, что ожидает тебя и твою родную деревню в будущем. И ты не прячь своего знанья и, когда попросят, отвечай… С тем и отлетел, бабоньки. Я потом открыла глаза и понять не могу, что со мной было. Но все же чувствую: на сердце просветленье, и так-то легко…
Я с трудом выстаиваю очередь, прибегаю домой, хватаю сумку — и в школу. А в классе никого… Едва дожидаюсь, когда приходит Ваньчатка, рассказываю ему о видении тетки Ворончихи.
Худощавый, с длинными руками, Ваньчатка постарше меня, но учится в одном классе со мною: вылетело у него две зимы по болезни.
— А-а, все это материны придумки, — говорит он.
Мне обидно за тетку Ворончиху, и не хочется соглашаться с Ваньчаткой. Умом я, конечно, понимаю, что нет на белом свете младенцев с крылышками, но сердце не желает с этим мириться.
— Ты не прав, матадур, — говорю. — Тетка Ворончиха не станет врать.
— Зачем врать? Врать не надо. Мать чего хочет-то?.. Чтоб у людей была радость. Немного ее нынче-то… Она и гадалкой стала, думаю, чтоб людям говорить за хорошее. Конечно, если разобраться, не надо бы… Что толку с обмана? Да разве убедишь мать? А, пускай… Наладится жизнь, и все пойдет по-другому.
Ваньчатка видит в жизни и понимает такое, до чего я еще не могу дотянуться.
Начинается урок. Учительница читает стихи. И, как это часто случается, подносит к глазам платочек, а потом, и вовсе разволновавшись, опускается на стул, откладывает в сторону книгу, глядит в окно.
Ваньчатка сидит по правую от меня руку, в соседнем ряду, я вижу его худой, с ямочкой, подбородок, скулу, туго обтянутую желтой, с нездоровыми розовыми пятнами кожей. Вот он начинает шевелиться, будто чувствует, что смотрю на него, поворачивает ко мне голову, шепчет:
— Задумалась, бедная… Сейчас, слушай, скажет: поэзия — это душа народа…
Ну и слух у учительницы!.. Вдруг поднимается из-за стола и, поведя в сторону Ваньчатки сиротливо-длинным носом, говорит с вызовом:
— Да, Мата… Тю!.. Воронов, поэзия — это душа народа. И мне не стыдно, мне не стыдно… А ты?!.
— А что я? Я не против… Пускай будет душа… Но у лошадей тоже есть душа. Ох, кони!.. — Ваньчатка мечтательно прищуривает глаза, потом вскакивает на ноги: — Знаете, когда я в ночном и подле меня лошади… о-о… Я почти каждую понимаю, а ведь их целый табун, и все дикие, необученные. Но опять же для кого необученные? Мне кажется, их и учить не надо. Они все чувствуют, только что сказать не умеют.
— Сядь, Воронов! — слабым голосом произносит учительница. И еще долго выговаривает Ваньчатке за неумение вести себя на уроке.
Из школы я не сразу иду домой. Брожу с Ваньчаткой по деревне. Он не переставая говорит о лошадях, о том, какие они умные и красивые и как это важно для табунщика — разбираться в их норове. А еще он говорит, что скоро начнутся каникулы, и он опять станет помогать дядьке Степану, и скорее всего они нынче погонят табун к гольцам: там, если лето засушливое, лучше хорониться с лошадьми, трава вдоль горных ручьев растет даже в засуху…
Я слушаю Ваньчатку, и мне завидно: он уйдет с табуном, а я, как и в прошлом году, буду заготовлять дрова для школы, а когда придет срок, вместе с отцом буду лазить по тайге, выискивая пригодные для косьбы места, собирать сено… Скучно!
Ваньчатка вроде чувствует мое душевное состояние, предлагает потолковать с дядькой Степаном: может, пристроит к табуну?.. Я пожимаю плечами. Мне и хочется, и колется… И все оттого, думаю, что нет у меня к лошадям большой любви. Я, конечно, люблю лошадей, но не так, чтобы уж очень… Я знаю, они бывают и коварны и злы. Вон на прошлой неделе молодой жеребец из табуна дядьки Степана чуть не до смерти стоптал колхозного сторожа. Не понравилось ему, видишь ли, что тот приехал в табун на низкорослой игривой кобыле. Тоже мне!.. Жеребец как увидел кобылу, а на ней верхом колхозного сторожа, будто сдурел… Кинулся да мордой спихнул седока на землю, а потом давай кружить вокруг него… Хорошо, дядька Степан оказался недалеко, выручил, а не то пропасть бы сторожу.
Выходим на соседнюю улицу, встречаемся с Додиком, давним моим приятелем. Вообще-то он не Додик, а Гарма-Доди, но мы, пацаны, зовем его Додиком. И ладно, думаю… Додик весел, по плоскому, как мелкое блюдце, раскрасневшемуся лицу пот в три ручья.