Аксаков полностью отдавал себе отчет в происходящем, но был слишком стар, чтобы изменить линию поведения, и до конца жизни продолжал работать на дело создания русского «общества» внутри структуры монархического абсолютизма. Он отвергал конституцию и парламент, полагая, что они способны только отвлечь внимание русского народа от более важных для него культурных задач и способствовать подчинению страны западнически настроенной элите. В силу этого он даже был готов частично ограничить свои требования в области гражданских свобод.
Пока Аксаков был жив, Струве, судя по всему, придерживался той же позиции. Но зимой 1885-86 года наступил первый из нескольких, имевших место в его жизни интеллектуальных кризисов: его приверженность монархизму рухнула. Иными словами, он осознал фатальность пропасти, образовавшейся между правительством и страной. Самодержавие, которое со времен Петра I тащило упирающуюся страну в цивилизацию и культуру, после 1881 года потеряло всякое право на лидерство — хуже того, оно превратилось в тяжкий груз, препятствующий естественному развитию страны. Косный полицейско-бюрократический истеблишмент не мог больше управлять народом, образованный слой которого предавался бесконечным и страстным спорам по поводу фундаментальных религиозных, политических и социальных вопросов, а его передовые умы творили литературу и искусство мирового значения. Страна переросла свое правительство и более не могла жить без политической свободы. Как вспоминал Струве полвека спустя, его приверженность политической свободе была «рождена невероятным богатством российской духовной и культурной жизни, которая с очевидностью отказывалась соответствовать традиционной законодательной и политической структуре автократии или абсолютизма, даже и просвещенного»[40].
Убежденность в этой мысли явилась, должно быть, результатом внезапного прозрения, поскольку сам он говорил о своем обращении к либерализму как о происшедшем под воздействием «нечто, подобного стихийной силе»[41]. При каких обстоятельствах это произошло, мы можем только догадываться. Однако имеются твердые указания на то, что этот интеллектуальный кризис был инициирован последним столкновением, имевшим место между Аксаковым и цензурой незадолго до его смерти в январе 1886 года.
В ноябре 1885 года Аксаков опубликовал в Руси статью, содержащую резкие нападки на политику царского правительства в Болгарии и ставящую в вину российским дипломатам ухудшение позиции России на Балканах. Результатом публикации явилось письмо министра внутренних дел, обвинившего Аксакова в том, что он изложил интерпретацию событий «в тоне, несовместимом с истинным патриотизмом». Как того требовало тогдашнее законодательство, Аксаков опубликовал это письмо без каких-либо комментариев в следующем выпуске Руси. Но затем не преминул использовать его текст для язвительного разоблачения бюрократической концепции патриотизма, распространенной среди царских чиновников:
«Но мы позволяем себе утверждать, что и самый закон не уполномачивает Главное Управление по делам печати на подобную формулу обвинения; не предоставляет полиции, хотя бы и высшей, делать кому-либо внушения по части «патриотизма». Говорим: «полиции», потому что Министерство внутренних дел, в ведение которого передана в 1863 г. из Министерства народного просвещения русская литература, есть по преимуществу министерство государственной полиции и обязано ведать литературу лишь с точки зрения полицейской…
В самом деле, что такое «истинный» и «неистинный патриотизм»? Где надежные признаки того и другого? Где критерий для оценки или даже распознавания? С нашей точки зрения, например, истинный патриотизм для публициста заключается в том, чтобы мужественно, по крайнему разумению, высказывать правительству правду — как бы она горька и жестка ни была, а для правительства — в том, чтобы выслушивать даже и горькую, жесткую правду. По мнению же многих в так называемых высших сферах, наиистиннейший патриотизм — в подобострастном молчании…