Правовая беспринципность контрреволюции выражается в формуле: всякое административное действие допустимо, если оно наносит вред “крамоле”. На линии этого рассуждения может лежать всякое преступление…Этим подготовляется не умиротворение страны, а возрождение с новой силой тождественной формулы с революционным знаком»[31].
Сговор правых с левыми отразился не только на судьбах русской конституции. Пропаганда, которую оба лагеря вели в народных массах, возбуждала ненависть к образованному меньшинству населения: и хотя правые играли на антикультурных или антизападнических инстинктах, а левые — на классовой ненависти[32], они сообща работали на один и тот же результат, поскольку в России образование издавна отождествлялось с материальным благополучием. Подобная смычка очень беспокоила Струве. Он считал, что самодержавие «социофизически» опиралось на ту врожденную подозрительность, которую невежественный народ питал к «образованным»[33]. Для того чтобы ослабить монархию, необходимо было обеспечить единство интересов неграмотных и образованных. Но вместо этого интеллигенция, пропагандировавшая лозунги классовой борьбы, лишь углубляла инстинктивное неприятие культуры в народной среде: «В России ни крестьяне, ни рабочие не имеют ни малейшего понятия о научной теории классовой борьбы. Недоверие к “буржуазии”, внушаемое народу во имя этой теории, поощряет не столько складывание классового самосознания, сколько укрепляет ненависть к образованным слоям, стоящим во главе освободительного движения»[34]. Сражаясь за один и тот же электорат, русская реакция и русский радикализм пользовались одним и тем же оружием. Они на пару препятствовали формированию у народных масс здоровых и конструктивных политических привычек: «Вот почему тем русским политическим деятелям, у которых развито чувство политической ответственности, так трудно получить доступ к умам и сердцам народных масс»[35].
В число наиболее значимых характеристик русской интеллигенции Струве включал следующие:
1. Боязнь ответственности и склонность к политическому негативизму и нигилизму. Издавна привыкшая лишь наблюдать за ходом политического процесса со стороны, интеллигенция считала критиканство наиболее естественным своим делом. Самыми заметными проявлениями данного качества стали крайнее доктринерство и боязнь хоть как-то выказать тягу к «соглашательству»: «Кому не чужда политическая ответственность, тот не станет вкладывать в свою политическую проповедь все, что он лично считает правильным, независимо от того, какой эффект в сердцах слушателей или читателей будет иметь такая проповедь и какие реальные плоды она может дать. Идея и чувство политической ответственности создают особый вид “оппортунизма”, который, будучи некоторыми поверхностными чертами сходен с беспринципностью, на самом деле имеет глубокие моральные корни и полное нравственное оправдание»[36].
2. С предыдущим тесно связана неспособность интеллигенции к компромиссам, которые, по мнению Струве, составляли моральную и практическую суть политического процесса.
«Когда я произношу и пишу слово: компромисс, я знаю, что это слово имеет в нашем радикальском просторечии смысл чего-то презренного и безнравственного. Под компромиссом разумеют безнравственную сделку со злом, приспособление к неправой силе.
Между тем по своей идейной сущности компромисс есть как раз обратное: нравственная основа общежития как такового. Соглашению, или компромиссу в человеческом общежитии противостоит либо принуждение других людей, направленное на то, чтобы подчинить их волю моей, либо отчуждение от других людей, неприступность, отрезанность моей воли от их воли. Противниками компромисса являются либо деспотизм, или насилие, либо пустынничество, столпничество, бессилие в миру. Сектантство же есть нечто среднее между деспотизмом и столпничеством.
В чем заключается задача общественного устроительства? В согласовании воль. А для него нужна какая-нибудь согласительная формула. Справедливость, доступная людям, их удовлетворяющая, им дорогая, для них живая справедливость, психологически всегда была, есть и будет не что иное, как формула соглашения, или компромисса.
Когда жизнь отметает справедливость как мертвое, отвлеченное, ей чуждое, ее насилующее начало? Когда справедливость не способна исполнить свою важнейшую функцию — быть формулой соглашения, или компромисса, когда она говорит: “врагу пощады нет!”