Она глядела на него, не узнавая или не понимая, что ему нужно.
«Может быть, это не Варя?» — подумал Ладынин.
Но нет, это была она, конечно же, она; она и раньше, еще в детстве, держала так руки, сложив на груди, и раньше умела смотреть так, когда задумывалась, будто не узнавая, и раньше выражение особой радостной доверчивости вспыхивало в ее милых, светло голубых глазах.
— Варя, — сказал он дрогнувшим голосом, — Варя, это я, Саша Ладынин.
Она чуть откинула голову и вся точно осветилась изнутри, губы ее дрогнули, одну руку она протянула к Ладынину, к его плечу, будто собираясь обнять, но тотчас же отдернула назад и взяла его тонкими пальцами за рукав кителя, приглядываясь к нему с радостным, счастливым изумлением.
— Как я тебя искала, — глядя ему в глаза, негромко сказала она, — как я тебя искала, Саша!
Сердце его забилось от ожидания счастья, он весь вытянулся перед ней, замер, затих, но она ничего больше но сказала, только покачивала головой с торчащими косичками, — она все еще не верила. Тогда он взял ее за руку и сказал, улыбаясь, не в силах скрыть того, что было у него на душе:
— Пойдем отсюда.
— Куда? — спросила она. — Я же погорела. У меня ничего нет. Вот такая.
— Какая? — глупо спросил он.
— Голая, — сказала она. — Немец зажигалки швырял, и мы погорели. Я спала, устала очень, ничего не слышала и пожара не слышала. Саша! — вдруг воскликнула она, холодными слабыми пальцами сжимая его руку. — Саша, Саша, неужели это ты?
— Точно, — ответил он, — точно, я!
Пожарные поволокли шланг мимо них, и мокрая кишка ударила Варю по ногам. Она пошатнулась, и Ладынин подхватил ее, чтобы она не упала, подхватил и поставил, точно она была совсем маленькой и легкой. Она и в самом деле такой и была сейчас для него.
— Пойдем же! — сказал он. — Тут все равно делать нечего. Пойдем.
Он взял ее под руку и повел от пламени пожарища в чернеющую улицу. Чем дальше они шли, тем гуще и темнее делалась ночь, и тем ближе становилась Ладынину Варя. Они вышли на набережную. Тут, под тонкими, смутно белеющими березами, у воды, в которой мелькали какие-то далекие розовые отсветы, он остановился и спросил:
— Ну?
Несколько секунд она молчала, потом всхлипнула и закрыла лицо руками.
— Вот и зря! — сказал он, испытывая счастье, что будет ее сейчас утешать, что они вдвоем, что сбылся давний, мучительный сон.
Она все плакала.
Ладынин отнял ее ладони от лица, но ничего не увидел, кроме смутно белеющего лба да спутанных светлых волос. Она плакала с открытым лицом, совсем близко от него, и он не знал, что надо ей сказать, как утешить, какие найти слова.
Подвывая клаксоном, проехала машина санитарного транспорта, осветила на мгновение синим лучом Варины глаза, косичку, руку, и вновь стало темно, как в могиле…
— О чем ты плачешь? — спросил он.
— Не знаю, — сказала она дрожащим голосом, — наверное, обо всем.
— Не плачь. Не надо плакать. Все будет хорошо.
Одной рукой он взял ее за локоть, а другой стал гладить по волосам, по жестким косичкам, по мокрым от слез щекам. Тогда внезапно она вырвалась от него, решив, что он, наверное, ничего не знает.
— Ты думаешь… — спросила она, — ты, может быть, думаешь…
— Ничего я не думаю, — спокойно и твердо ответил он, — я все хорошо знаю. Отлично знаю.
Он чувствовал, что она смотрит на него с испугом. Но в голосе ее звучала надежда, когда она спросила:
— Все-таки? Что же?
— Все! — с ласковой, но непоколебимой твердостью ответил он. — Все… Пойдем!
Она подчинилась ему покорно, с радостью, ей было приятно слушаться его, слишком долго она была одна. А у него за эти годы сделались такие твердые, сильные руки, так спокоен стал его взор.
— Где ты был это время? — спросила она.
— Везде.
— И на суше тоже?
— Тоже.
Так, то молча, то разговаривая, дошли они до пылающей поленницы — сюда попала зажигалка, и теперь дрова догорали без всякой помехи на пустыре у воды. Багровое зарево осветило Ладынина, и Варя внезапно остановилась.
— Я на тебя посмотрю, — сказала она, — я даже на тебя не посмотрела. Что это за ленточка на пиджаке?
— Это не пиджак, а китель, — сказал он резко, — мы не носим пиджаки, у нас кителя. А ленточка — гвардейская…
На мгновение ему представилось то ненавистное длинное, суховатое лицо с трубкой в зубах, и тот — в полоску — пиджак, и галстук, повязанный с особой небрежностью, непонятной ему.
— Значит, ты гвардеец?
— Значит! — сказал он.
— А ордена за что тебе дали? — спросила она.
— За мужество и отвагу, проявленные в боях с немецкими захватчиками, — сказал он, — вот за что.
— А это, на рукаве? — спросила Варя, — Вот эти нашивочки, что они значат?
— Они значат, что я был ранен, — сказал Ладынин, — Пойдем. Холодно.
— Но куда же мы пойдем! — воскликнула Варя, — Нам же некуда идти. Разве ты не понимаешь?
Вновь он взял ее под руку и почти молча довел до дома отца. У калитки они остановились на мгновение.
— Твоя отец меня ненавидит, — сказала Варя, — не пустит меня даже войти к вам. Ты же знаешь, какой у него характер.
Александр не ответил, Еще раз с нежностью и любовью он посмотрел на белокурую голову с косичками, на милый лоб, на покатые худенькие плечи. И открыл громко заскрипевшую калитку. Варя не двигалась.
— Иди же! — сказал он.
Она оглянулась на него и покорно пошла.
Отец сидел в своем кресле и пил чай из огромной низкой чашки. Это был крепкий, совершенно черный чай. Варя успела увидеть все, пока он на нее смотрел, сначала удивленно, потом с добродушным презрением слона, взирающего на жука.
— Здравствуйте, капитан! — сказала она тихо и робко, но в то же время с некоторым вызовом. В этом робком и гордом вызове был весь ее характер — женственная, покорная, даже как будто тихая, по с гордым, независимым сердцем…
— Здравствуй, Варвара, — сказал старик. Поднялся, протянул ей руку и, пряча усмешку в усах, вдруг заговорил о том, как на пожарище поймал вора. А рассказывая, сделал так, что Варя, помимо своей воли, оказалась сидящей и кресле, перед ней вкусно дымилась чашка горячего чая, стоял хлеб, заливное, нарезанный пирог, сахар. Дело было, конечно, не в том, как старик поймал вора на пожарище, и не в том, как вор тащил краденую шубу, и не в том, с какой именно стороны и каким путем старик дал вору плюху, а дело было в удивительной сердечной деликатности отца, в том, как избавил он всех от трудного, быть может, даже мучительного, первого разговора с объяснениями, вопросами, с неизбежными недоговоренностями и неловкостями. А когда Варя уже пила чай, он сказал;
— Что больно легко оделась? Ночи пошли холодные, осень…
— Она погорела, — ответил за Варю Александр, — вот и выскочила так.
— Тогда голосить надо, — сказал старик, — погорелец — он всегда голосит. — Подумал и спросил: — Где же жить будет?
— У нас, — опять ответил Александр.
Снизу вверх, но не без удивления, взглянул на этот раз старик на сына.
— У нас?
— У нас, — повторил Александр со спокойной уверенностью в голосе.
— Погоди, Саша, — заливаясь мучительным румянцем, вмешалась Варя, — погоди на минуточку, ты ведь даже не знаешь, у меня есть где жить, у меня подруга есть, Зойка Тарасова, я у нее поселюсь, мне ведь совсем даже просто устроиться…
Она никак не могла остановиться, гордость и стыд мучили ее, надо было говорить и даже посмеиваться, потому что иначе старик мог сказать, что ей тут жить негде, или что он не может ее устроить с пропиской, или еще что-нибудь такое в этом роде — холодное и казенное, но совершенно справедливое: на что могла претендовать она, какие у нее могли быть обиды при ее неизмеримой вине перед этой семьей?
Но старик перебил ее. У него была манера говорить еще более властно, чем у сына. Пока она болтала, он не слушал, он что-то обдумывал, упрямо и сердито морща лоб, а теперь вдруг залпом допил холодный чай и сказал, что, поскольку Александр нынче воюет и дома не живет, комната его совершенно свободна и, разумеется, очень будет неплохо, если Варвара тут поселится. Да и повеселее станет.